Весна в Карфагене - Михальский Вацлав Вацлавович 19 стр.


Над Черным морем, над белым Крымом,

Летела слава России дымом.

Над голубыми полями клевера

Летели горе и гибель с севера.

Летели русские пули градом,

Убили друга со мною рядом.[42]

– выводит Машенька их любимую, их страшную песню про них самих, песню, написанную корпусным врачом на стихи какого-то молодого эмигрантского поэта? вычитанные в эмигрантской газете. Хорошо поет Маша, ее пронзительный и нежный голосок, да и слова песни трогают сердце каждого, и рота подхватывает припев с такой восторженной, такой горькой силою, что песня летит далеко-далеко:

И ангел плакал над мертвым ангелом,

Мы уходили за море с Врангелем.

И еще раз:

И ангел плакал над мертвым ангелом,

Мы уходили за море с Врангелем.

Песня летит с трехсотметровой горы, на которой расположен форт, давший приют Севастопольскому морскому корпусу; летит над серыми обветренными скалами, над светло-зелеными садами и виноградниками тунизийцев, над их более темными оливковыми рощами, над лазурным морем, над залысинами прелестных песчаных пляжей, на которых так славно веселиться, над петлями известняковых дорог, летит чуть ли не до самой Бизерты – до белого города, так похожего на Севастополь, что лежит по прямой в трех километрах от прямоугольного, высеченного в скалах форта с его неприступными казематами, крохотные окна которых забраны литыми чугунными решетками.

Над Черным морем, над белым Крымом,

Летела слава России дымом.

И ангел плакал над мертвым ангелом,

Мы уходили за море с Врангелем.

…уходили и ушли. И слава Богу! Кто знает, были бы они живы в России? Вряд ли. Скорее всего вместе с десятками тысяч других в Крыму расстреляли бы их ночью из пулеметов и присыпали в траншее, вырытой ими собственноручно. А здесь продолжалась их жизнь, их молодость… цвели и плодоносили арабские сады. Ах, эти арабские сады и виноградники, сколько было связано с ними шкоды! Да, они были кадеты, да, они были гардемарины, но все-таки они были прежде всего мальчишки, их тянуло на сладкое, и "обносить сады" считалось делом отваги, доблести и геройства. И тут их не останавливали ни тунизийские сторожа, ни злые собаки, ни угрозы карцера от корпусных командиров. Примерно через час после отбоя, когда затихала казарма, босые, с сандалиями корпусного производства в руках (эти сандалии на толстой резиновой подошве назывались у них "танками"), затаив дыхание, прокрадывались они на цыпочках мимо дежурных, ускользали из форта на волю, в сады… Машенька не участвовала в этих вылазках, ее подмывало, конечно, но она считала себя слишком взрослой, хотя и охотно принимала дары поклонников – и гроздь сладчайшего винограда без косточек, и румяный ароматный персик – когда что, по сезону…

А изнуряющий жаркий сирокко все скулил за окнами виллы Хаджибека, все полосовал зарядами песка и пыли деревянные ставни, плотно подбитые войлоком. Сирокко – ветер, при котором по арабским законам даже убийства бывают оправданы судьями, – ветер безумия. Из дома в такие дни лучше не выходить без особой нужды: взвесь мельчайших песчинок немедленно забьет глаза, уши, ноздри, будет скрипеть на зубах, просочится сквозь одежду и обувь. В такие дни у многих страшно болит голова, особенно у женщин. К счастью, Мария не ощущала этого на себе, конечно, состояние было чуть сумеречное, как говорила она, «тупое», но в общем вполне терпимое, особенно сейчас, в доме за крепкими ставнями, за портьерами, да с томиком Чехова под рукой – чего Бога гневить?! Все очень даже неплохо. Непонятно, что делать ей с кораблем, с линкором, что стоит теперь на правах ее собственности в бухте Каруба, и, между прочим, за стоянку надо платить аренду местной военной администрации… Денежки небольшие, но если она ничего не придумает, то со временем только на этой аренде можно вылететь в трубу! Надо ехать в Париж, надо искать пути в военном министерстве…

В дверь поскреблись. Это у младшей жены господина Хаджибека Фатимы была такая манера – скрестись в дверь.

– Входите! – сказала Мария по-французски.

Обе жены господина Хаджибека довольно сносно говорили по-французски. Старшая жена похуже, а младшая почти совсем хорошо, все-таки она окончила французский колледж в городе Тунисе и даже бывала в Париже. С тех пор как жены поняли, что Мария не рвется в наложницы к их супругу, что она совсем не для этого приехала из Франции, они стали относиться к ней самым лучшим образом. Старшая жена Хадижа была бездетна, а у младшей – Фатимы родились от Хаджибека два сына – старший Муса и младший Сулейман, сейчас одному три, а другому два годика, оба очень хорошенькие, в мать, миниатюрные, нежные, с большущими черными глазами, с тонкими чертами смуглых мордашек – прелесть, а не мальчики! Мария считалась их воспитательницей, но из-за текущих банковских дел пока еще не занялась ими как следует, зато сразу начала… говорить с ними только по-русски: для нее это была игра и радость, она поставила себе цель – научить мальчиков русскому языку, а арабский и французский они и так узнают, куда им деваться? Она решила устроить себе в доме Хаджибека маленькую Россию – главное, чтобы было с кем поговорить по-русски! Язык – это жизнь, это стихия, это основа основ всякой нации. Маленькие Муса и Сулейман могли спать спокойно: помимо арабского и французского им теперь был обеспечен еще и рус-ский язык. Если уж Мария ставила себе цель, то она ее добивалась, так было во всем – кроме того, что принято называть личной жизнью… Она дожила до тридцати лет, а своей семьи у нее пока не было, видно, такая ее доля, однолюбая…

В доме Хаджибека Мария впервые столкнулась с арабской семьей так близко, вплотную, и она пришлась ей по душе. Марии нравились отношения между женами, как между старшей и младшей сестрой, – Хадиже было за тридцать, а Фатиме исполнился двадцать один год. Нравилась их любовь к детям, притом бездетная Хадижа считала мальчиков такими же своими сыновьями, как и Фатима, малыши звали обеих «мама». Фатима была с детьми довольно сурова, хотя и нежна, и заботлива в то же время, а Хадижа источала одну только нежность, она буквально плыла от каждого обращения к ней того или другого мальчугана. Хадижа руководила в доме прислугой и поваром, раз в неделю она ритуально ездила с поваром в Тунис за продуктами, за французскими сырами, кофе, чаем, сладостями и за местными сплетнями, она была из богатой берберской семьи и вела дом с привычным для нее размахом, за столом, как говорится, только птичьего молока не было. Фатима происходила из полукочевой бедуинской семьи, считавшейся бедной, хотя бедность у бедуинов – понятие весьма относительное: у отца Фатимы было четыре жены, а у Фатимы шесть сестер и четыре младших брата, и всем им были обеспечены и стол, и кров. В семье Хаджибека Мария как никогда остро, предметно почувствовала и осознала власть условностей: все, оказывается, зависит от правил, по которым живет общество: установили в мусульманском мире правило многоженства, и всем представляется вполне нормальным, когда у одного мужчины две, три, четыре жены. Главное – договориться о правилах. "Чеховским трем сестрам да одного бы мужа – какая прелесть! Например, Вершинина, а?" – усмехнулась Мария, откладывая книгу.

– Да, входи, входи, Фатима! Вот церемонная девочка!

Дверь наконец приоткрылась, и робко, бочком, в комнату вошла Фатима. Ее прекрасные черные глаза косили от боли и стали совсем тусклыми, помутнели.

– Болит?

Фатима кивнула, пытаясь улыбнуться.

– Ложись, я тебя полечу. – Мария уступила ей тахту. – На спину ложись. Расслабься… постарайся совсем расслабиться. Закрой глаза. Спи. – И она стала делать ей легкий полувоздушный массаж висков, надбровных дуг, шеи. Это еще дядя Павел научил Марию лечить "наложением рук", что в то время называли знахарством. Он считал, что у нее есть та редкая энергия, которая была и у него. "Я тебя научу, Маруся, потому что тебя можно научить, а тысячу других я не смогу научить, потому что Бог не дал им той силы, что дал мне и тебе", – так говорил дядя Павел. И она училась у него с восторгом и усвоила многие уроки, в том числе и уроки гипноза, это ей так же было дано, как и ему. Фатима легко вошла в транс.

– Спи, милая, спи. Чуть-чуть – и все пройдет, и голова у тебя не будет болеть. Не будет болеть голова. Не будет болеть голова…

Фатима была в забытьи минуть пять – семь, она очнулась бодрая, ее прекрасные черные глаза сияли.

– О, Мари! О, Мари! Я как будто заново родилась! Хадижа тоже хочет, но она стесняется. У нее тоже сильно болит голова.

– Так пусть приходит. Нет, не сейчас, а часа через два, я должна отдохнуть. А как мальчики?

– Играют в детской.

В доме господина Хаджибека все было на европейский лад: детская, спальни, кабинеты, столовая, кухня в полуподвале и там же комната для прислуги.

– А когда наконец кончится сирокко?

– Еще девять дней. Мало. В пустыне сейчас плохо. Мои сейчас в пустыне. Скоро отец приедет в гости, посмотреть внуков.

– Он у тебя настоящий бедуин?

– Самый настоящий! – радостно засмеялась Фатима, сверкая белыми ровными зубами. – Я у него одна в городе, все остальные в пустыне.

– Я обожаю пустыню! – сказала Мария. – Когда приедет твой отец, ты нас познакомишь?

– С удовольствием!

– Я хочу попутешествовать по пустыне, он согласится быть моим проводником?

– Конечно.

– Договорились. Так пусть Хадижа приходит часика через полтора-два.

Как и вошла, Фатима так же бочком вышла из комнаты, осторожно притворив за собой дверь, а Мария снова легла на тахту и открыла Чехова.

"ИРИНА. Бобик спит?

НАТАША. Спит. Но неспокойно спит. Кстати, милая, я хотела тебе сказать, да все то тебя нет, то мне некогда… Бобику в теперешней детской, мне кажется, холодно и сыро. А твоя комната такая хорошая для ребенка. Милая, родная, переберись пока к Оле!

ИРИНА (не понимая). Куда?

Слышно, к дому подъезжает тройка с бубенцами.

НАТАША. Ты с Олей будешь в одной комнате, пока что, а твою комнату Бобику. Он такой милашка, сегодня я ему говорю: "Бобик, ты мой! Мой!" А он на меня смотрит своими глазеночками.

Звонок.

Должно быть, Ольга. Как поздно!

Горничная подходит к Наташе и шепчет ей на ухо.

НАТАША. Протопопов? Какой чудак. Приехал Протопопов, зовет меня покататься с ним на тройке. (Смеется.) Какие странные эти мужчины…

Звонок.

Кто-то там пришел. Поехать разве на четверть часика прокатиться… (Горничной.) Скажи, сейчас.

Звонок.

Звонят… Там Ольга, должно быть… (Уходит.)

Горничная убегает; Ирина сидит, задумавшись; входят Кулыгин,

Ольга, за ними Вершинин.

КУЛЫГИН. Вот тебе и раз. А говорили, что у них будет вечер.

ВЕРШИНИН. Странно, я ушел недавно, полчаса назад, и ждали ряженых…"

Да, ждали ряженых, но Наталья Ивановна отменила праздник, якобы чтобы не тревожить ее деток, а сама тут же поехала с Протопоповым кататься на тройке с бубенцами на ночь глядя… Незатейливая она, конечно, ни деликатности в ней, ни искренности, но ведь она рожает и воспитывает детей, она ведет дом, а три добродетельные сестрички все стонут: "В Москву! В Москву!" Как будто бы они не повезут в Москву самих себя, как будто бы зря сказано: "Везде хорошо, где нас нет!" – так думала Мария теперь, а тогда, в неполные семнадцать лет, в крепостном рву форта Джебель-Кебир, она горячо ненавидела Наталью Ивановну, презирала ее мужа Андрея, обожала всех трех сестер, милого старика Чебутыкина, некрасивого барона Тузенбаха, Вершинина… Что касается последнего, то Вершинин стоял для нее совершенно отдельно от других, словно на пьедестале, – играть роль Вершинина уговорили адмирала дядю Пашу. Вот в чем было счастье!

ХХХII

"ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ

Комната Ольги и Ирины. Налево и направо постели, загороженные ширмами. Третий час ночи. За сценой бьют в набат по случаю пожара, начавшегося уже давно. Видно, что в доме еще не ложились спать. На диване лежит Маша, одетая, как обыкновенно, в черное платье. Входят Ольга и Анфиса.

…НАТАША. Там говорят, поскорее нужно составить общество для помощи погорельцам. Что ж? Прекрасная мысль. Вообще нужно помогать бедным людям, это обязанность богатых. Бобик и Софочка спят себе, спят как ни в чем ни бывало. У нас так много народу везде, куда ни пойдешь, полон дом. Теперь в городе инфлюэнца, боюсь, как бы не захватили дети.

ОЛЬГА (не слушая ее). В этой комнате не видно пожара, тут покойно…

НАТАША. Да… Я, должно быть, растрепанная. (Перед зеркалом.) Говорят, я пополнела… и неправда! Ничуть! А Маша спит, утомилась, бедная… (Анфисе, холодно.) При мне не смей сидеть! Встань! Ступай отсюда!

Анфиса уходит; пауза.

И зачем ты держишь эту старуху, не понимаю!

ОЛЬГА (оторопев). Извини, я тоже не понимаю…"

И далее Мария не читает уже все подряд и не сверяет с книгой, а так, выхватывает из памяти кусочки текста…

Она выхватывает из памяти кусочки чеховской пьесы, а сирокко все свирепствует за окном, все дует, все завывает, все скребется о ставни, все надеется ворваться в дом.

"…Ирина, Вершинин и Тузенбах входят; на Тузенбахе штатское

платье, новое и модное.

ИРИНА. Здесь посидим. Сюда никто не войдет.

ВЕРШИНИН. Если бы не солдаты, то сгорел бы весь город. Молодцы! (Потирает от удовольствия руки.) Золотой народ! Ах, что за молодцы!

КУЛЫГИН (подходя к ним). Который час, господа?

ТУЗЕНБАХ. Уже четвертый час. Светает…

…ВЕРШИНИН. На пожаре я загрязнился весь, ни на что не похож.

Пауза.

Вчера я мельком слышал, будто нашу бригаду хотят перевести куда-то далеко. Одни говорят, в Царство Польское, другие – будто в Читу.

ТУЗЕНБАХ. Я тоже слышал. Что ж? Город тогда совсем опустеет.

ИРИНА. Мы уедем!

ЧЕБУТЫКИН (роняет часы, которые разбиваются). Вдребезги!

Пауза; все огорчены и сконфужены.

КУЛЫГИН (подбирая осколки). Разбить такую дорогую вещь – ах, Иван Романыч, Иван Романыч! Ноль с минусом вам за поведение!

ИРИНА. Это часы покойной мамы.

ЧЕБУТЫКИН. Может быть… Мамы так мамы. Может, я не разбивал, а только кажется, что разбил. Может быть, нам только кажется, что мы существуем, а на самом деле нас нет…"

По пьесе Чебутыкин пьян, но вопрос-то очень трезвый? Действительно, может быть, нам только кажется, что мы живем, что мы – это мы, а не инфузория-туфелька… Мария ощупала свои бедра, предплечья, грудь – все такое живое, упругое, теплое. И как же ему не быть теплым, если жизнь и есть сгорание; кто горит ярко, кто тускло, кто-то вообще тлеет, но горят-то все. Все, что еще мгновение назад вроде бы было твоим, сгорело заживо и тут же кануло в бездонную пропасть минувшего. Как писал Леонардо да Винчи: "Это вода в реке – последняя из той, что утечет, и первая из той, что прибудет". Пьесы Чехова тем и сильны, думала Мария, что в них вечные вопросы, на которые нет ответа, ставятся в обыденной жизни, и задают их друг другу не философы, а обыкновенные мужчины и женщины, способные думать и чувствовать. Конечно, есть люди первичных эмоций, такие, как Наталья Ивановна, а есть такие, как сестры Ольга, Маша, Ирина. Первые без затей и сомнений обладают своей жизнью, поглощают ее как продукт; все житейские проблемы они решают по мере их поступления и, как правило, только в свою пользу. Вторые сомневаются в себе, в своих поступках, задают себе и окружающим вечные вопросы, на которые нет ответа; они всегда только собираются, только настраиваются жить где-то в светлом будущем. Ах, это светлое будущее – сколько вреда принесло оно русским, эти вечные наши разговоры о светлом будущем, что-то вроде подслащенной отравы… И в 1917 году народ не белены объелся, а именно пустопорожних разговоров о светлом будущем. Русские классики тоже здесь поработали, тоже невольно приложили руку… Если бы Чехов…

Назад Дальше