Высокий солдат нагнал её, заставил поставить вёдра, что-то быстро заговорил, взял за руку, стал заглядывать в заплаканные глаза. Подошли ещё два солдата и, смеясь, стали говорить, растопырили руки, чтобы не дать девушке дороги. А соломенная крыша пылала ярким жёлтым огнём, весёлым, живым, беспечным, как утреннее летнее солнце. Пыль застилала улицу, пыль ложилась на лица людей, запах гари наполнял воздух, над прогоревшими пожарищами кадили белые дымки, тонкие и высокие печные трубы печальными памятниками стояли над погибшим жильём. В некоторых печах стояли горшки, чугуны. Бабы и дети, с красными от дыма глазами, копались в пожарищах, вытаскивали обгоревшую утварь, сковороды, уцелевшую чугунную по-суду. Сергей Иванович увидел двух немцев, готовившихся доить корову, один подносил корове на тарелочке посоленную, мелко нарезанную картошку. Корова недоверчиво подбирала лаком-ство мокрой губой и косилась на второго немца, приспосабливавшего эмалированное ведро под её вымя. Возле пруда слышалась оживлённая немецкая речь, испуганный крик гусей. Несколько солдат, прыгая по-лягушачьи, расставив руки, ловили гусей, которых выгоняли из пруда двое совершенно одинаковых рыжих парней, стоявших по пояс в воде. Рыжие вышли из воды и нагишом подошли к старухе-учительнице, Анне Петровне, шедшей через площадь. Они скорчи-ли рожи и стали приплясывать. Солдаты хохотали, глядя на этот танец.
Сергей Иванович пошёл к школе; там, на качелях, где во время перемен играли дети, висел председатель колхоза Грищенко. Босые ноги его вот-вот собирались коснуться земли – живые ноги, с мозолями, кривыми пальцами. Его потемневшее лицо, налитое сгустившейся кровью, смотрело прямо на Сергея Ивановича, и Сергей Иванович ахнул: Грищенко смеялся над ним. Страшным, диким взором смотрел он, высовывая язык, склонивши тяжёлую голову, спрашивал: «Что, Котенко, Дождался немцев?»
Помутилось в голове у Сергея Ивановича. Он хотел крикнуть, но не мог, махнул рукой, повернулся и пошёл. «Вот она, моя конюшня», – вслух сказал он, внимательно разглядывая чёрные следы пожарища – торчащие балки, стропила, столбы. Он пошёл на пасеку и издали увидел разорённые перевёрнутые ульи, услышал тугое гуденье пчёл, словно охранявших тело молодого пчеловода, лежащее под ясенем. «Вот она, моя пасека, – сказал он, – вот она, моя па-сека». И он стоял, смотрел на тёмную кучу пчёл, вившихся над мёртвым телом пчеловода. Он пошёл посмотреть колхозный сад, – ни одного яблока, ни одной груши не было на ветвях. Сол-даты пилили фруктовые деревья, рубили их топорами, ругая упорные волокнистые поленья. «Грушу и вишню тяжелее всего рубать, – подумал Сергеи Иванович, – у них волокно перекру-чено».
Кухни дымились в колхозном саду. Повара щипали гусей, счищали бритвами щетину с за-резанных молодых кабанчиков, чистили картофель, морковь, бурачки, принесённые из колхоз-ного огорода. Под деревьями лежали, сидели десятки, сотни солдат и жевали, жевали, громко чавкая, причмокивая, глотая сок белых антоновских яблок, сахарных рассыпчатых груш. И это чавканье, казалось Сергею Ивановичу, заглушало все звуки: гудки подъезжавших всё новых и новых машин, гудение моторов, крик, протяжное мычанье коров, птичий гомон. И, казалось, раздайся с неба гром – и его бы заглушило это могучее торопливое чавканье сотен мерно, весело жующих немецких солдат.
И всё мутилось, мутилось в голове у Сергея Ивановича. Он бродил по деревне, не зная, ку-да и для чего идёт. Бабы, видя его, шарахались в сторону, мужчины смотрели на него слепыми, невидящими глазами, старухи, не боявшиеся смерти, грозили ему сухими коричневыми кулака-ми и ругали поганым, тяжёлым словом. Он шёл по деревне и смотрел по сторонам. Чёрный пи-джак его покрылся слоем пыли, потное лицо стало грязным, голова мучительно болела. И ему казалось, что так ломит в висках от тяжёлого, крепкого запаха нафталина, всё ползущего в его ноздри, что шумит в ушах от дружного, весёлого чавканья.
А чёрные машины всё шли, шли в жёлтой и серой пыли, всё новые худые немцы соскаки-вали через высокие чёрные борта на землю, не дожидаясь, пока откроют задний борт с лесенкой, и разбегались по белым хаткам, лезли в огороды, сады, сараи, птичники.
Сергей Иванович пришёл домой и остановился на пороге. Пышный стол, приготовленный им с вечера, был загажен, заблёван, на нём валялись опрокинутые пустые бутылки. Пьяные немцы, шатаясь, бродили по комнатам; один кочергой щупал чёрное чрево печи, другой, стоя на табуретке, снимал с иконы новые вышитые полотенца, повешенные накануне вечером. Увидя Сергея Ивановича, он подмигнул и быстро произнёс длинную немецкую фразу. А из кухни шло громкое, быстрое, весёлое чавканье: немцы ели сало, яблоки, хлеб. Сергей Иванович вышел в сени, там в тёмном углу, возле кадушки с водой, стояла жена. Страшная боль сжала ему сердце. Вот она, молчаливая, покорная, послушная жена его, ни разу в жизни не перечившая ему, ни ра-зу в жизни не сказавшая ему громкого грубого слова.
– Мотря, бедная моя Мотря, – тихо произнёс он и вдруг запнулся. На него глядели яркие, молодые глаза.
– Карточки сынов моих хотила унесты, – сказала она, и он не узнал её голоса, – а ты ночью их порвав и кынув под печку. – И она вышла из опоганенного дома.
А Котенко остался в полутёмных сенях. Перед ним мелькнул кулак-эстонец в красном, обшитом мехом полушубке, зачавкал сочно, весело, громко… И, словно в светлом лунном круге, вдруг увидел он Марию Чередниченко, с седыми, выбившимися волосами, освещенную пламенем пожара. Жгучая зависть к ней вновь поднялась в нём. Он теперь завидовал не жизни её, он завидовал её чистой смерти… На миг открылась ему страшная пропасть, в которую упала его душа. Он начал шарить рукой, отыскивая ведро с верёвкой. Ведро по-знакомому грохотнуло, но верёвкн не было на нём. Её унесли немцы.
– Нет, брешешь, – пробормотал он и, сняв со штанов тонкий, крепкий ремешок, стал тут же, в темноте сеней, ладить петлю, крепить её к крюку, вбитому над кадушкой.
X. Кто прав?
Ночью на командном пункте полка Мерцалов и Богарёв ужинали. Они ели мясные кон-сервы из маленьких банок. Мерцалов, поднося ко рту кусок мяса с белым застывшим салом, сказал:
– Некоторые их разогревают, но, по-моему, холодными вкусней.
После консервов поели хлеба с сыром, потом начали пить чай. Мерцалов разбил тыльной частью штыка, служившего им ножом для открывания консервов, большую глыбу сахару. Ма-ленькие осколки сахару летели во все стороны, и начальник штаба тревожно закряхтел, – не-сколько острых кусочков попали ему в лицо.
– Да, забыл совершенно, – сказал Мерцалов, – у нас ведь есть малиновое варенье. Как вы относитесь к этому делу, товарищ комиссар?
– Отношусь весьма положительно, – кстати, моё любимое варенье.
– Ну вот, замечательно. А я-то как раз предпочитаю вишнёвое. Вот это уж варенье!
Мерцалов взял в руки большой жестяной чайник.
– Осторожней, осторожней. Он весь чёрный, должно быть, кипятили его на костре.
– Кипятили-то его на кухне полевой, а вот подогревал Проскуров на костре, – улыбаясь, сказал Мерцалов.
– Да, опыт полевой жизни у вас, товарищ Мерцалов, раз в семьдесят больше моего. Куда варенье? Прямо в кружку, проще всего.
Они оба одновременно шумно отхлебнули чай, одновременно подняли головы, глянули друг на друга и улыбнулись.
Эти несколько дней сблизили их. Вообще фронтовая жизнь сближает людей стремительно. Прожил с человеком сутки, и уж кажется, всё знаешь о нём: привычки его в еде, и на каком боку он любит спать, и не скрипит ли он, упаси бог, во сне зубами, и куда эвакуирована его жена, а подчас узнаёшь такое, что в мирное время и за десять лет не разглядишь в самом близком своём приятеле. Крепка дружба, скреплённая кровью и потом боёв.