В карманах брюк у красноармейцев – красные кисеты с махрой, смятые во время сна коробки спичек, сухарики и куски сахару, в карманах гимнастёрок – потёртые листки деревенских писем от жён, огрызки карандашей, завёрнутые в обрывки армейской газеты, запалы для гранат. На боку у людей, стоящих по грудь в земле, – брезентовые сумочки, в этих сумочках гранаты. Если посмотришь, как рылись эти ямы, то увидишь: вот два друга жались один к другому, вот пять земляков, стараясь быть поближе, выкопали свои ямки одна к одной. И хоть сержант говорил: «Не лепитесь, ребята, так близко, не полагается», – но ведь в грозный час, германской танковой атаки сладко увидеть рядом потное лицо друга, крикнуть: «Не бросай бычка, я дотяну» и почувствовать вместе с горячим дымом тепло и влагу смятой губами, надкушенной самокрутки.
Они стоят по грудь в земле, перед ними пустое поле и пустая дорога; вот пройдёт двадцать минут, и стремительные, весящие две тысячи пудов, пушечные танки вырвутся со скрежетом в крутящихся облаках пыли. «Идут! – крикнет сержант. – Идут, ребята, смотри!»
У них за спиной, на склоне холма, – пулемётчики в блиндажах, ещё выше и дальше, за спиной пулемётчиков, в окопах сидят стрелки, дальше, позади стрелков, – огневые позиции ар-тиллерии, а там, дальше, – командный пункт, медсанбат… А дальше, всё дальше за их спиной, – штабы, аэродромы, резервы, дороги, заставы, леса, затемнённые ночью города и станции, там Москва, и ещё дальше, всё за их спиной, – Волга, освещенные ночью ярким электрическим све-том тыловые заводы, стёкла без бумажных полос, освещенные белые пароходы на Каме. Вся ве-ликая земля за их спиной. Они стоят в своих ямах, и нет никого впереди них. Они курят само-крутки из армейской газеты, они проводят ладонью по карманам гимнастёрок и ощупывают мятые, стёртые на сгибах листки писем. Облака над ними. Пролетит птица и скроется. Они стоят по грудь в земле и ждут, всматриваются. Им отражать натиск танков. Их глаза уже не видят друзей, – их глаза ждут врага. Пусть же те, кто сегодня стоит позади них, вспомнят, когда придёт день победы и мира, об истребителях танков, о людях в зелёных гимнастёрках с хрупкими бутылками горючей жидкости, с брезентовыми сумочками для гранат на боку… Пусть уступят им место на лавке в зелёном вагоне, пусть поделятся с ними кипятком в дороге.
Слева широкий противотанковый ров, креплённый толстыми брёвнами, тянется от заболо-ченной речки к дороге, справа от дороги – лес.
Родимцев, Игнатьев, московский комсомолец Седов стоят в земле, смотрят на дорогу. Их ямы близко одна от другой. Справа от них через дорогу стоит Жавелёв, старшина Морев, млад-ший политрук Еретик – начальник группы добровольцев, истребителей танков. За их спиной два пулемётных расчёта Глаголева и Кордахина. Если всмотреться, то видны пулемёты, глядящие из тёмной древесно-земляной пещеры на дорогу; правее и сзади – артиллеристы-наблюдатели, шуршащие среди начавших увядать дубовых ветвей, вкопанных в землю.
– Эй, истребители, пошли рыбу ловить, с утра клюёт хорошо! – кричит артиллерист-наблюдатель.
Но истребители не поворачивают к нему головы, ему, конечно, веселей, чем им: перед ним противотанковый ров, слева между ним и дорогой – широкие спины истребителей в обесцве-ченных солёным потом гимнастёрках. Глядя на эти спины, загоревшие чёрно-красные затылки, наблюдатель шутит.
– Покурим, что ли? – спрашивает Седов.
– Можно, пожалуй, – говорит Игнатьев.
– Возьми моего, – злей, – предлагает Родимцев и бросает Игнатьеву плоскую бутылочку из-под одеколона, наполовину заполненную махоркой.
– А ты что, не будешь? – спрашивает у него Игнатьев.
– Горько во рту, накурился. Я лучше сухарик пожую. Дай-ка твоего, белей.
Игнатьев кидает ему сухарь.
Игнатьев кидает ему сухарь. Родимцев тщательно сдувает с сухаря мелкий песок и табач-ную пыль и начинает жевать.
– Хоть бы скорей, – говорит Седов и затягивается, – хуже нет, как ждать.
– Наскучил?.. – спрашивает Игнатьев. – Гитару я забыл взять.
– Брось шутить-то, – сердито говорит Родимцев.
– А ведь страшно, ребята, – говорит Седов, – дорога эта стоит белая, мёртвая, не шелох-нётся. Вот сколько жить буду, забыть не смогу.
Игнатьев молчит и смотрит вперёд, слегка приподнявшись, опершись руками о края своей ямы.
– Я в прошлом году, как раз в это время, в дом отдыха ездил, – говорит Седов и сердито плюёт. Его раздражает молчание товарищей. Он видит, что Родимцев, совершенно так же, как Игнатьев, смотрит, слегка вытянув шею.
– Старшина, немцы! – протяжно кричит Родимцев.
– Идут! – говорит Седов и негромко вздыхает.
– Ну, пылища, – бормочет Родимцев, – как от тыщи быков.
– А мы их бутылками! – кричит Седов и смеется, плюёт, матерится. Нервы его напряжены до предела, сердце колотится бешено, ладони покрываются тёплым потом. Он ихвытирает о шершавый край песчаной ямы.
Игнатьев молчал и смотрел на вздыбившуюся над дорогой пыль.
На командном пункте запищал телефон. Румянцев взял трубку. Говорил наблюдатель: пе-редовой отряд немецких мотоциклистов напоролся на минированный участок дороги. Несколько машин взорвалось на правом и левом объездах, но сейчас немцы снова движутся по дороге.
– Вот они, смотрите! – сказал Бабаджаньян. – Сейчас мы их встретим.
Он вызвал к телефону командира пульроты лейтенанта Косюка и приказал, подпустив мо-тоциклы на близкую дистанцию, открыть огонь из станковых пулемётов.
– Сколько метров? – спросил Косюк.
– Зачем вам метры? – ответил Бабаджаньян. – До сухого дерева с правой стороны дороги.
– До сухого дерева, – сказал Косюк.
Через три минуты пулемёты открыли огонь. Первая очередь дала недолёт – по дороге под-нялись быстрые пыльные облачка, словно длинная стая воробьев торопливо купалась в пыли. Немцы с хода открыли огонь, они не видели цели, но плотность этого неприцельного огня была очень велика, – воздух зазвучал, заполнился невидимыми смертными струнами, пылевые дымки, сливаясь в стелющееся облако, поползли вдоль холма. Сидевшие в окопах и блиндажах красноармейцы пригнулись, опасливо поглядывая на поющий над ними голубой воздух.
В это время станковые пулемёты послали очереди точно по мчавшимся мотоциклистам. Мгновенье тому назад казалось, что нет силы, могущей остановить этот грохочущий выстрелами летучий отряд. А сейчас отряд на глазах превращался в прах, машины останавливались, валились набок, колёса разбитых мотоциклов продолжали по инерции вертеться, подымая пыль. Уцелевшие мотоциклисты повернули в поле.
– Ну, что? – спрашивал Бабаджаньян у Родимцева. – Ну, что, товарищи артиллеристы, плохие у нас, скажете, пулемётчики?
Вслед мотоциклистам неслась частая винтовочная стрельба. Молодой немец, припадая на раненую, либо ушибленную, ногу, выбрался из-под опрокинутой машины и поднял руки. Стрельба прекратилась. Он стоял в порванном мундире, с выражением страдания и ужаса на грязном, исцарапанном в кровь лице и вытягивал, вытягивал руки кверху, точно яблоки хотел рвать с высокой ветки. Потом он закричал и, медленно ковыляя, шевеля поднятыми руками, по-брёл в сторону наших окопов. Он шёл и кричал, и постепенно хохот перекатывался от окопа к окопу, от блиндажа к блиндажу. С командного пункта была хорошо видна фигура немца с под-нятыми руками, и командиры не могли понять, почему поднялся хохот среди бойцов. В это вре-мя позвонил телефон, и с передового НП объяснили причину внезапной весёлости.
– Товарищ командир батальона, – жалобно, от душившего его смеха, сказал в трубку ко-мандир пулемётной роты Косюк, – той немец ковыляе и крычить, як оглашенный: «Рус, сдавай-ся!» – а сам руки пидняв… Он со страху уси руськи слова перепутав.