Они читали книги, умели решать квадратные уравнения с двумя неизвестными, они знали о том, что солнце представляет собой звезду, находящуюся в стадии потухания, и что температура его поверхности около 6000 градусов. Они читали «Анну Каренину» и на испытаниях по литературе писали сочинения «Лирика Лермонтова» и «Характеристика Татьяны Лариной». Их покойный отец был бригадиром, полеводом, заведывал хатой-лабораторией и получал письма из Москвы от академика Лысенко. И девушки, смеясь, поглядывали на тряпьё, прикрывавшее их, и утешали мать.
– Не плачьте, мамо, не може цего буть, шо стало. Адольф згыне, як Наполеон згынув.
Они узнали, что Лёня учился в киевской школе в третьем классе, и устроили ему экзамен: задавали ему задачи на умножение и деление.
Говорили они все шопотом и поглядывали на окна, – невольно казалось, что при немцах в деревнях детям нельзя говорить об арифметике. И ту бумажку, на которой Лёня решал задачу, одна из девушек, кареглазая Паша, мелко-мелко изорвала и бросила в печку.
Лёне постелили на полу. Он, несмотря на усталость, не мог уснуть. Разговор о школе очень взволновал его. Ему вспомнился Киев, комната с игрушками, вспомнилось, как отец научил его играть в шахматы и по вечерам иногда приходил к нему, и они играли. Лёня хмурился, морщил нос и, подражая отцу, поглаживал подбородок. А отец смеялся и говорил: шах и мат. А рядом с этими воспоминаниями возникали другие: о пожаре, об убитой девочке, которую они видели в поле, о виселице на площади в еврейском местечке, о гудении самолётов. Они мешали друг дру-гу, эти воспоминания; то казалось, не было школы, товарищей, дневного кино на Крещатике, то думалось, сейчас подойдёт к его кроватке отец, погладит по волосам, и чувство покоя, счастья наполнит всё его утомлённое маленькое тело. Отец для Лёни был великим человеком. Он без-ошибочным детским чутьём ощущал его духовную силу. Он видел то уважение, которое прояв-ляли к отцу товарищи военные, он замечал, как все они, сидя за столом, умолкали и поворачи-вали головы, когда раздавался спокойный медленный голос отца. И этот одиннадцатилетний мальчик, беспомощный, бредущий наугад среди горящих деревень, запруженных наступающими войсками немецкой армии, ни на секунду не поколебался в своих представлениях: отец был таким же сильным, мудрым, каким помнил он его в мирные времена. И когда он шёл полем, когда засыпал в лесу или на сеновале, он ясно знал, что отец идёт ему навстречу, что отец ищет его. Он засыпал, а до слуха его доносился негромкий голос Василия Карповича, беседовавшего с хозяйкой.
– Сорок деревень прошёл, – говорил старик, – насмотрелся порядка, что смотреть не хо-чется. А были у нас такие – ждали: порядок, кажуть, будет земельный. В одной деревне коров по ведомости доить велели: ходят солдаты два раза в день и молоко отбирают. Вроде как бы в аренду коров сдали колхозникам. А коровы колхозные. В другой – всем мужикам сапоги прика-зали сдать. Ходите, колхозники, босы. Старостов всюду поставили. А эти старосты над народом катуют, а сами не хозяева: от страху не спят, тоже немцев боятся. Народ весь сам не свой стал: так сделаешь – нехорошо, инше сделаешь – и тоже плохо. «Насчёт земли, – немец говорит, – это вы забудьте». Сколько сёл прошёл – ни разу пивень не пропел, ни одного не оставили, всем чи-сто шеи пооткручи-вали. Старика одного застрелили, – он всё на крышу лазил, смотрел на вос-ход, не идут ли наши. А немец его и пристрелил. Нечего, каже, на восход смотреть. Понавешали дощечек; а что на их написано – неизвестно. Стрелы, стрелы всюду показывают. А бабы жалу-ются: день и ночь приказуют печь топить, варят да жарят. А лопочут, лопочут – бабы прямо злые, ни слова, говорят, по-ихнему не поймёшь, а всё лопочут, как дурные: «Матка, матка». Женщин старых не стыдятся – голыми перед ними ходят. Кошки, говорят бабы, в хатах от них не держатся.
Старуха мне одна говорила, – это дело страшное, если кошка из дому выходит, кошки при нём в доме не сидят; кошку ни огнём, никакой силой из дому не выживешь, а тут сами в огород уходят. И вот смотрю я и бачу: вроде как бы порядок, а это не порядок, а смерть наша. Брат на брата смотреть боится. А в одной деревне собрал мужиков и чисто так по-украински объясняет: «Вас, говорит, кто угнетал, – русский, еврей, вот, кажет, враг для Украины». А старики стоят, молчат, а обратно шли, говорят: «Это мы уж слышали, все нас обижали, вот только немец пришёл добро нам делать». А в одном селе согнали мужиков сортир для генерала ставить, так гоняли их за сорок вёрст кирпич возить, чтобы всё как полагается было. Мне старик казал один: пусть лучше удавят, а я такой работы больше сполнять не буду. Шопот такой стоит, в глаза друг другу не смотрят, душевности никакой. Как со скотом на ферме колгоспной – то списуют, то переписуют, то строят по ранжеру, то гонят… Скоро клеймы ставить будут, на каждого повесят дощечку и номерок поставят…
Лёня проснулся и сразу же сказал:
– Дедушка, нам, верно, пора итти.
Старик не отозвался. Лёня быстро огляделся; Василия Карповича не было в хате, его ме-шочек лежал на лавке. Мальчик спросил:
– А где дедушка?
У окна сидела хозяйка, смотрела на своих спящих дочерей, и слёзы обильно текли по её щекам.
– Забрали, проклятые, ночью забрали, – сказала она, – сегодня деда забрали, завтра дочек моих заберут, пропали мы, пропали.
Мальчик вскочил.
– Кто увёл, куда увели? – спрашивал он всхлипывая.
– Кто ж увёл, известно, – сказала хозяйка и начала ругать немца: – Чтоб у него очи повы-лазили, чтоб он не дождался своих детей увидеть, чтоб их всех холера передушила, чтоб у него руки и ноги поотсыхали.
Потом она сказала:
– Ты не плачь, хлопчик, мы тебя не выгоним, останешься у нас, будем тебя годувать.
– Нет, не хочу я оставаться, – сказал Лёня.
– Куда ж ты пойдёшь?
– Пойду к папе.
– Та подожди ты, вот самовар вскипит, поснидаешь с нами, тогда побачим, куда тебе итти.
Лёня испугался, что хозяйка не отпустит его. Он тихонько встал и подошёл к двери.
– Та куда ж ты? – спросила хозяйка?
– Я на минуточку, – ответил он, вышел во двор, оглянулся на дверь и бросился бежать.
Он бежал по деревенской улице мимо чёрных семитонных грузовиков, доходивших своими высокими бортами до соломенных крыш, мимо походной кухни, у которой повар разводил огонь, мимо пленных красноармейцев с мёртвенно-серыми лицами, сидевших без сапог, в окровавленном, грязном белье за плетнём колхозной конюшни. Он бежал мимо жёлтых стрел указателей, расписанных цифрами и чёрными готическими буквами. В его голове всё спуталось, ему казалось, что он убегает от старухи-хозяйки и её дочерей, решавших с ним арифметические задачи. Хозяйка будет греть самовар и заставит его с утра до вечера пить чай в запертой скучной хате.
Он добежал до ветряной мельницы и остановился. Дорога разветвлялась: одна жёлтая стрела показывала в сторону деревни, другая – по широкой дороге со множеством автомобиль-ных и танковых следов. Лёня пошёл по узкой полевой дороге, на которую не указывали немец-кие стрелы, к черневшему вдали лесу. По этой дороге давно уж не ездили, должно быть, весной ещё проехала по ней крестьянская телега, и следы колёс глубоко отпечатались в закаменевшей глинистой земле. Через час он подошёл к опушке леса. Ему хотелось есть, пить, солнцеизнурило его.
В лесу ему стало страшно: то, казалось, немцы следят за мим из-за деревьев, ползут из ку-старников, то ему представлялись волки и чёрные дикие кабаны из зоологического сада, с длинными клыками и приподнятой верхней губой. Ему хотелось крикнуть, позвать, но он боялся выдать себя и шёл молча.