Часто ходил он по окрестным полям, в большой лес, на реку. Брал Игнатьев с собой удочку или плохонькое охотничье ружьецо, но делал это больше для вида, чтобы над ним не смеялись. Ходил он обычно быстро, – постоит, послушает птиц, тряхнёт головой, вздохнёт и пойдёт даль-ше. Либо взберётся на высокий, заросший орешником холм над рекой и поёт песни. И глаза у него бывали весёлые, как у пьяного. Его бы посчитали в деревне чудаком и неминуемо стали бы смеяться над этими прогулками с ружьём, но уж очень уважали его за силу, за великолепное умение работать. Мог он подстроить человеку злую, но весёлую шутку, мог много выпить и не захмелеть, рассказать интересный случай либо сказку с издевочкой, никогда не жалел табака для собеседника. В роте он сразу пришёлся всем по душе, и хмурый Мордвинов, старшина, говорил ему не то с восхищением, не то с укоризной: «Эх ты, Игнатьев, русская твоя душа».
Особенно подружился он с московским слесарем Седовым и рязанским колхозником Ро-димцевым – коренастым темнолицым бойцом 1905 года рождения. Родимцев дома оставил жену с четырьмя детьми.
В последнее время их часть стояла в резерве в предместьи города. Некоторые бойцы раз-мещались в пустых домах. Таких домов в городе было много, так как из ста сорока тысяч насе-ления больше ста тысяч уехало в глубь страны. Выехали из города завод сельскохозяйственных машин, и вагоноремонтный завод, и большая спичечная фабрика. Печально выглядели тихие заводские корпуса, не дымящие трубы, пустые улицы рабочего посёлка, голубые киоски, где недавно торговали мороженым. В одном из таких киосков иногда прятался от дождя боец-регулировщик с пучком цветных флажков. В окнах заколоченных домов, оставленных жильца-ми, стояли увядшие комнатные цветы – фикусы с опавшими тяжёлыми листьями, порыжевшие гортензии и флоксы. Под деревьями, росшими вдоль улиц, маскировались фронтовые грузовые машины, через пустые детские площадки с кучами нежножёлтого песку ехали броневики, расписанные зелёной и жёлтой краской; они сигналили резкими, сверлящими голосами хищных птиц. Окраины сильно пострадали от бомбардировок с воздуха. Все подъезжавшие к городу рассматривали сгоревшее складское здание с огромной надписью, закоптившейся от дыма: «Огнеопасно».
В городе продолжали работать столовые, маленький завод фруктовых вод, парикмахер-ские. Иногда, после дождя, ярко блестела роса на листьях, весело поблёскивали лужи, воздух делался нежным и чистым; людям на несколько мгновений казалось, что нет страшного горя, постигшего страну, что враг не стоит в пятидесяти километрах от их дома. Девушки переглядывались с красноармейцами, старики, покряхтывая, сидели на скамейках в садиках, дети играли песком, приготовленным для тушения зажигательных бомб.
Игнатьеву нравился зтот зелёный полупустой город. Он не чувствовал страшной печали, в которой жили оставшиеся в городе люди. Он не замечал заплаканных старых глаз, с тревогой глядевших в лицо каждому встречному военному. Он не слышал, как тихо плакали старухи, не знал, что по ночам сотни стариков не спят, стоят у окон, всматриваются слезящимися глазами в темноту. Их белые губы шептали молитвы, они подходили к тревожно спавшим, плачущим и вскрикивающим во сне дочерям, к стонущим и мечущимся внучатам, и снова шли к окнам, ста-раясь угадать, куда движутся во мраке машины.
В десять часов бойцов подняли по тревоге. В темноте шофёры заводили машины, моторы негромко рокотали. Жители вышли во дворы и молча смотрели на сборы красноармейцев. По-хожая на худую девочку старуха-еврейка, с головой и плечами, покрытыми тяжёлым тёплым платком, спрашивала у бойцов:
– Товарищи, скажите, уходить нам или оставаться?
– Куда ты пойдёшь, мать? – спросил ее весёлый Жавелёв. – Тебе лет девяносто, ты пешком далеко не уйдёшь.
Старуха скорбно кивала головой, соглашаясь с Жавелевым. Она стояла возле грузовика, освещенная синим светом автомобильной фары. Краем своего платка старуха бережно, словно касаясь пасхальной посуды, протёрла крыло машины, очищая его от налипшей грязи.
Она стояла возле грузовика, освещенная синим светом автомобильной фары. Краем своего платка старуха бережно, словно касаясь пасхальной посуды, протёрла крыло машины, очищая его от налипшей грязи. Игнатьев заметил это движение старухи, и неожиданная жалость коснулась его молодого сердца. И стару-ха, словно ощутила сочувствие Игнатьева, заплакала:
– Что же делать, что же делать, вы уходите, товарищи, да, скажите мне?
Гуденье машин заглушало её слабый голос, и она, никем не слышимая, продолжала спра-шивать:
– Муж лежит в параличе, три сына в армии, последний вчера ушёл в ополчение, невестки уехали с заводом. Что делать, товарищи, как уходить, как уходить?
Лейтенант, выйдя во двор, подозвал к себе Игнатьева и сказал:
– Игнатьев, останется три человека до утра для сопровождения комиссара. Вы в том числе.
– Есть остаться для сопровождения комиссара, – весело ответил Игнатьев.
Игнатьеву хотелось эту ночь провести в городе. Ему нравилась молодая беженка Вера, ра-ботавшая уборщицей в редакции местной газеты. После одиннадцати она возвращалась с дежур-ства, и Игнатьев обычно ожидал её в это время во дворе. Девушка была высокая, черноглазая, полногрудая. Сидеть с ней на скамеечке очень нравилось Игнатьеву. Он сидел рядом с ней, она вздыхала и рассказывала мягким украинским голосом о том, как жилось ей в Проскурове до войны, как она ночью пешком ушла от немцев, захватив лишь одно платье и мешочек сухариков, оставив дома стариков и маленького брата, как жестоко бомбили мост через Сожь, когда она шла в колонне беженцев. Все разговоры её были о войне, об убитых на дорогах, о детских смертях, о пожарах в деревнях. В её чёрных глазах всё время стояло выражение тоски. Когда Игнатьев обнимал её, она отводила его руки и спрашивала: «Зачем это? Пойдёшь ты завтра в одну сторону, а я в другую, и ты меня не вспомнишь, и я тебя забуду». – «Ну и что ж, – говорил он, – а может, не забуду». – «Нет, забудешь. Если б раньше ты меня встретил, вот ты бы послушал, как я песни спевала, а теперь не то у меня на сердце». И она всё отводила его руку. Но всё же Игнатьеву очень нравилось сидеть с ней, и он всё надеялся, что она одумается и не откажет ему в любви. О Марусе Песочиной он вспоминал теперь редко, и ему казалось, что раз человек на войне, нет большого греха, если он заведёт по доброй охоте любовь с красивой девушкой. Когда Вера рассказывала, он слушал невнимательно и всё поглядывал на её тёмные брови и глаза и вдыхал запах, шедший от её кожи.
Машины одна за другой выезжали на улицу, шли в сторону Черниговского шоссе. Долго шли машины мимо скамеечки, на которой сидел Игнатьев. И стало вдруг тихо, темно, непод-вижно, только в окнах белели седые бороды стариков и белые старушечьи волосы.
Небо было звёздным и совершенно мирным. Лишь изредка сверкала падающая звезда, и военным людям казалось, что звезда эта сбита боевым самолётом. Игнатьев дождался Веры и уговорил её посидеть рядом с ним на скамейке.
– Устала я очень, боец, – сказала она.
– Да хоть немного посиди, – уговаривал он её. – Я ведь завтра уеду.
И она присела возле него. Он в темноте всматривался в её лицо, и она казалось ему такой красивой и желанной, что Игнатьев жалобно вздыхал. Она и в самом деле была очень красива.
IV. Тревога
Богарёв сидел, задумавшись, за столом. Встреча с командиром полка Героем Советского Союза Мерцаловым произвела на него неприятное впечатление.
Командир отнёсся к нему вежливо, предупредительно, но Богарёву не понравился самоуверенный тон его речи.
Богарёв прошёлся по комнате и постучал в дверь хозяину квартиры.
– Вы ещё не спите? – спросил он.
– Нет, нет, пожалуйста, – ответил торопливый старческий голос.
Хозяин квартиры был старый юрист-пенсионер. Богарёв раза два или три беседовал с ним.