В качестве экспоната выйдет Сусанна. Для нее будет решающим днем. Ее уже, сверхидею, она получила, и ей будет смешно рассказать о своей выдумке. Но она расска-жет. Аплодисменты. И где-то будет сидеть юноша и мечтать о славе доктора Андрейшина! Слышали ли вы что-либо о короне американского императора здесь?
Я мог, не совравши, сказать, что ничего не слышал. Как я жалел, что беспомощен в таких делах, мне надо ж было что-нибудь сказать доктору Андрейшину, он находится в диком заблуж-дении, но сладострастие и даже злорадство было во мне, и я молчал, наблюдая за его веселым лицом.
- Замечательно весело я себя чувствую. Расскажите какой-нибудь анекдот, Егор Егорыч. Сегодня-то я непременно расхохочусь, дайте повод огласить этот убогий двор смехом.
Я рассказал. Парикмахер спросил мужика, который вез на коне мешок сена на рынок: "Сколько он возьмет за то, что на коне?" Мужик запросил умеренную цену, которую парикмахер и обещал заплатить. Когда же мужик, сложив мешок, потребовал деньги, то парикмахер потребо-вал также и седло, как находившееся на коне. Мужик спорил-спорил, но принужден был отдать. Спустя некоторое время после того мужик пришел к парикмахеру и спросил его, что он возьмет за бритье его и его товарища. Парикмахер запросил тридцать копеек. Мужик, обрившись, привел после этого своего коня и сказал: "Вот мой товарищ. Или брей, или отдавай обратно седло".- Один подагрик, увидев вора, ведомого на виселицу, сказал: "Желал бы я иметь твои ноги". А вор отвечал: "А я б желал иметь твою голову".
Доктор с удивлением помотал головой:
- Нет, неудачные рассказы.- Он опять отошел от меня, посмотрел и поднял к уху руку.- Непременно необходимо крайней шуткой разрушить их семью! Если мы так могли разрушить семейство Населя, то здесь, конечно, гораздо легче.
- Разрушайте сами. Ведь у вас еще ожоги по всему телу, вы еле ходите. Вот пробежитесь.
Доктор попробовал побежать, но, стеная, остановился.
- Вы правы, я думаю, что и не рассмеялся вашему анекдоту, потому что внезапно почувство-вал боль в какой-то части тела, но сознание так великолепно налажено, что оно отодвинуло эту боль, и тем не менее, конечно, не поступками, но смехом и вообще шутками всего возможно достигнуть.
Помню я, в гражданскую войну был у нас в полку петух. Мы отбили у белых несколько музыкальных инструментов, нашлись музыканты, раньше они работали в вольнопожарном обществе, а при скудости общественного движения при царизме сюда шли люди, как-то склонные к общественности. Всю ночь мы репетировали "Варшавянку". Помнится, когда уходили из села, то из-за школы вышел петух. Он шагал в ногу с оркестром. Я никогда более не видел петуха, который столь бы любил музыку. Он спал на музыкальных инструментах, любил больше всех капельмейстера. В одной операции возле Златоуста наш полк зарвался, и нас окружили. На нас двигались "голубые гусары" и сибирские казаки. Мы были молоды и решили погибнуть с музыкой. Мы играли, на нас кинулась "лава" казаков. Когда петух увидел, что на капельмейстера несутся, он кинулся под ноги коню, конь вверх, офицер наклонился, чтобы его рубануть,- это был лихой, видимо, парень. Как нам было жаль, сколько раз были голодные, но мы не резали петуха. Офицер тотчас же сковырнулся. Мы отбили атаку и даже штыковым ударом, на конницу - подумайте, что значит молодость! - вышибли их из леса. Шестнадцать пуль было в башке офицера. Разговор о петухе отвлек наше внимание от опасности и дал нам возможность продер-жаться до подхода помощи...
Доктор выдумал психоз относительно стадиона, сам я понял - откуда он пошел. Синицын ему говорил о новом психозе при последнем свидании: как бы не взорвали стадион.
Приехал Юсупов, а все застроено, он остановился, бросил кому-то костюм, и ходит, закладывая шашки необычайной силы, отыскивая свои сокровища.
- Мой доклад,- начал Черпанов,- будет краток. Я только дам чистую пометку работ, так как по общим вопросам мы уже столковались. Но, раньше чем приступить к докладу, мне бы хотелось сказать несколько вступительных слов, в частности, направленных в сторону Ларвина.
- Правильно,- словно и ожидая только этого выступления, сказал Ларвин,дайте мне слово!
- Нет, я вам не дам, пока не скажу своего,- с непонятной всем злостью вдруг сказал Черпа-нов и даже стукнул ладонью по столу.- Вот вы, товарищ Ларвин, надели сюда на заседание луч-ший свой костюм, и этот поступок был правильный со стороны нашего желания предстать более опрятным, чем вы есть, данному собранию, но по существу в подобную духоту одеваться глупо!
- Дайте мне слово! - крикнул Ларвин и вскочил.
Черпанов тоже вскочил. Их злость несомненно всем казалась непонятной.
- Нет, не дам! - еще громче сказал Черпанов.- И я знаю, что вы желаете сказать, товарищ Ларвин, но раньше вы все-таки выслушаете мое мнение и о вас, и о вашем костюме, и вообще о костюмах, хотя для некоторых здесь присутствующих этот вопрос и первостепенной важности, но не для меня. Если я забочусь о костюме, то я забочусь о костюмах для всех, и нельзя посредством какого-то мифического костюма вводить раздор в нашу коммуну. Сядьте, Ларвин, и будем гово-рить спокойно.
Ларвин сел, но торжествующий пот уже стекал у него под мышками. Мне кажется, что от него пахло, но Людмила, которая сидела рядом с ним, испытывала чуть ли не большое удовольст-вие, точно она его загнала - как коня - и радуется тому, что конь не издох.
- Итак, я продолжаю. Костюм, конечно, важен, но все-таки сущность не в этом, и боюсь, что мы можем обмельчать, если будем думать, что войдем в коммуну в одном костюме и он, так сказать, будет прикреплен к нам, ничего подобного, мы в самом начале должны изгнать зависть в каких угодно проявлениях, и самое страшное - не загонять ее внутрь.
Не знаю: то ли рассказ его утомил, который он передавал мне, то ли его волновала наглая торжественность Ларвина, причину которой я сомневался, чтобы он мог знать, но речь его была очень бесцветна и, главное, запутанна, так что все смотрели недоуменно, и даже ошалевший от своего подвига Жаворонков прислал ему записку: "Уверяю - у Населя - Часовщик в нашей квартире". И эту записку Черпанов изорвал в мелкие клочки и положил в карман, вскоре же после прочтения этой записки он остановился на полуслове, словно ожидая кого, но всюду было тихо, и он сказал: "Теперь, когда мелочь отметена и мне хотелось, чтобы вы поменьше мелких фактов вгоняли в себя, в эти несколько дней, когда вы готовитесь к полету, да безмоторный полет по социализму в коммунизм, куда вы шагнете и уже будете наполнены новыми чувствами..." Опять вскочил Ларвин, но здесь дверь широко и с силой распахнулась - и, клянусь чем угодно, или я устал от всего виденного и, заскучав над речью Черпанова, от которого я ждал большего, я задумался о докторе Андрейшине, но мне показалось, что в дверях мелькнуло его круглое лицо, но все внимание было сразу же поглощено фигурой старика Мурфина, который стоял совершенно багровый, босой, в длинном пледе, который прикрывал необычайно рваную и грязную рубаху далеко ниже колен. Он трясся, он говорил с трудом, он опирался на палку, вообще, в нем было много и страшного и много смешного, на пледе, на груди была прицеплена английской булавкой краюшка хлеба, для того, должно быть, чтобы он сразу наклонялся и откусывал, а не тянулся руками, а на руках были почему-то длинные шоферские, засохшие и чрезвычайно паршивые перчатки... Смотрел как-то особенно внимательно в пол, и особенно торжествующая улыбка показалась у него на лице. "Ну, подумал я, будет жару тебе, Ларвин".