На этих же путях посадил вагон просроченной виагры охранять, причем о просроченности честно сказал, чем обидел меня слегка... Что, если не просроченная, то не доверил бы? Впрочем, какая разница мне? Я сам просрочен. Мне уже никакая виагра не поможет. Спал на упаковках ее, вольно раскинувшись, но сексуального оживления, обещанного ею, не уловил.
Стук в дверь вагона раздался. Старушка пришла меня сменить. Залезла, приняла все по описи. Бывают же деловые такие! Впрочем, что я - "старушка", "старушка"! Сам себя неверно оцениваешь - "старушка" эта моложе тебя. Это как раз ты - "старик". Усвой это. Спрыгнул из вагона - и на бок завалился. Вот так!
Потер бок. По шпалам пошел. У огромного ангара депо в полутьме сварка сверкала - двое сваривали котел. Я знал уже - это печка для перемолотых сучьев, один из сварщиков - Боб. В масках и не узнать. Впрочем, чушь говорю: движения у каждого свои. Вон Боб. Понял еще до того, как он рукой в рукавице мне помахал.
И я в больницу поехал. Привыкай. Это теперь ты дома - в гостях, а в больнице - дома.
У метро, возле ярких ларьков (после рельсов здесь все верхом роскоши казалось), постоял, размышляя, что надо купить. Блок сигарет... апельсины... Что-то еще! Ага! - радостно вспомнил. Туалетную бумагу! Каждый раз там в ужас прихожу от растерзанной газеты, а бумагу все забываю купить. Вспомнил. Обрадовался. Теперь радуюсь столь простым вещам. Дожил! И это, понял вдруг, хорошо.
"Пять-шэсть штук" купить надо, порадовать ее. Вспомнит или нет любимую нами когда-то присказку - "пять-шэсть штук"? Отдыхали мы когда-то в Сухуми... осталось ли что от того дома с террасами, где жил маленький профессор Леван и жена его, могучая красавица Клара? Все у них было "пять-шэсть штук". Даже в Ленинград нам перед нашим выездом звонили: "Купите шляп для Левана!" - "Сколько?" - спрашивали мы, радостно перемигиваясь. "Пять-шэсть штук!" И мы покупали, летели к ним. Счастливая жизнь под мандариновыми деревьями, над винным погребом. Когда покупали что-нибудь там, других слов не было. Порой до абсурда доходило - просто так уже веселились. Шли вдвоем в кино: "Сколько билетов?" - "...Пять-шэсть штук!" - радостно смеялись. Но тогда все копейки стоило! Потянем ли сейчас? С туалетной бумагой - потянем! А там, глядишь, и счастье вернется. Помню, как шли вечером с пляжа, пересекая рельсы, сжатые с двух сторон буйной растительностью, над шпалами в темноте светлячки танцевали. "Пять-шэсть штук"? Как же! "Пять-шэсть тысяч штук"! Интересно, вспомнит или нет? Если вспомнит - выберемся!
- Так пять или шесть? - Продавец туалетной бумаги не понял меня. Не врубается! Да откуда ему?
По коридору с упаковкой радостно шел - и больные встречные улыбались: "Запасся дядя!"
Нонна распластанная под капельницей лежала - не поглядела даже на меня. Жахнул упаковку туалетной бумаги на тумбочку:
- "Пять-шэсть штук"!
Не реагирует! Не помнит уже ничего, в чем счастье наше было! Не выберемся!
На табуретку опустился. Упаковку порвал. Рулон вынул. "54 м" напечатано крупно на нем.
- Вот! Пятьдесят четыре метра в каждом! Хватит тебе?
И вдруг она повернулась ко мне - и бледная улыбка появилась на ее сморщенных губах. Впервые! Все же вырвал ее из темноты!
Обратно приплясывая шел. Вот уж не думал, целую свою жизнь, что самая большая радость в больнице ждет!
Ночь я не спал, думал, вспоминал. Похоже, счастливые воспоминания о Сухуми помогли ей. Надо помочь ей вспомнить себя. Ведь всегда из всех передряг выбирались и часто именно благодаря лихости ее, беззаботности. Не признавала забот... и они - отступали. "Нисяво-о-о!" - восклицала бодро в самый завальный год, и действительно - "нисяво", обходилось. Благодаря ей прожили легкую жизнь и с купчинских болот в эту квартиру на Невском перебрались, в самое красивое на земле место.
"Нисяво-о-о!" Надо не исправляться ей - поздновато это, а просто вспомнить себя. Элементарно. Именно такой стать, как раньше, и никакой другой. Слабость ее - это и сила ее. Именно трогательная беспомощность ее и вдохновляла многих вокруг, вызывала у них, людей обычно жестоких, такой прилив доброты, что и мне порой перепадало. И, ее полюбив, все и себя начинали любить: вот, оказывается, мы какие хорошие с хорошими-то людьми! Праздник.
Помню, жили мы с ней в Доме творчества в Ереване. Решил однажды в ярости в горы ее погнать. Накануне напилась она с коллегами моими - я, значит, работал, а она пила!.. Начало воспоминаний этих - злобное, не спорю, но зато потом! Ранним утром я поднял ее, а заодно еще и ту парочку, с которой она напилась. "В горы, в горы! Здоровая жизнь!" Те двое, муж и жена, поднялись покорно, еще не понимая толком, куда их ведут. Нонна, конечно, заплакала, слезы размазывая тощим кулачком. "Я не могу, Веча! Лучше убей меня здесь!" - "А-а! Не любишь?! А напиваться, душу мне рвать можно?" Выпихнул их на шоссе. Побрели, покачиваясь. Шоссе извилисто в горы поднималось, наверху терялось, в утренней мгле. Там, по слухам, как некий град Китеж, сказочная "олимпийская деревня" была. Но из обитателей Дома творчества (с их-то образом жизни) никто не видел ее - только смутные легенды доходили до нас. Но мы достигнем ее. Хватит дури... А кто будет сомневаться - убью!
Уныло склонясь вперед, шли по извилистому шоссе... настолько извилистому! С отчаянием, после часа виляний, увидел рядом совсем брошенную канистру, от которой, думал, мы уже дико высоко поднялись. А она - рядом, можно наклониться и взять. Дорога - специально для страданий, не только физических, но и моральных, для демонстрации тщеты всех усилий, всех надежд чего-либо достичь. Нонна, как слабое существо, первая этим прониклась, села на пень возле шоссе, заявив, что не пойдет дальше.
Сырость насквозь проникала: бр-р-р! "Ну оставайся, если хочешь замерзнуть!" - "Хочу!" - "...Нет, пошли!" - "Веча!.." - воинственно вскочила, челюсть, выставленная вперед, задрожала, вскинула кулачки (большой пальчик почему-то всегда внутрь зажимает). "Сколько злобы..." "...в этом маленьком тельце", - была у нас с ней такая присказка на двоих, часто спасала нас, снимала напряг. Но в тот момент - вряд ли. Злоба ее от слабости шла, яростно слабость свою защищала, чтобы не делать ничего такого, что не нравится ей. И такой злобы в этой защите больше ни у кого не встречал. "Оставайся!" - я заорал. И чтобы не петлять больше тут, чтобы опять после часа ходьбы скорбную Нонну рядом не увидать, решил резко в гору пойти - и пару друзей, ни в чем не повинных, перед собою пихал. Те испуганно переглядывались: "Во влипли!" Лезли на четвереньках по скользким камням. Нонна исчезла внизу. В сырое непроглядное облако попали. И вдруг круглые камни, "лбы", тонким льдом покрылись. Как лезть? Падали, катились, мордою тормозя. Но отступать еще опаснее стало, чем наступать: перестанешь карабкаться - покатишься вниз. И когда вылезли мы наконец наверх, ободранные, окровавленные, - увидели этот "град Китеж" во мгле. Ринулись в бар, светящийся вывеской, - и первое, что увидели, войдя внутрь, - это Нонну! Сидела розовенькая, румяненькая, аккуратненькая, в одной руке у нее была чашка кофе - красная, армянская, керамическая, в другой - фужер коньяка и, судя по радостному ее настроению, уже не первый. "Венчик!" закричала, сияя. Да, зла она не помнила. Особенно - своего. Что тоже, если вникнуть, прелестно. Как она опередила нас?! Кто-то пожалел ее, сиротинушку, подкинул на авто? Нас, измученных, окровавленных, честных, никто не жалел. Вокруг нее, сочувственно и озабоченно, местные женщины сновали - на нас, наоборот, поглядывали, как на злодеев, испачканных в крови. В своей кровинушке-то!.. Никому не интересно.