Вот пришел великан - Воробьев Константин 19 стр.


- Так что с вами случилось, дорогой товарищ Кержун? Бюллетень у вас есть?

Я сказал, что есть.

- Сдайте его в бухгалтерию, приступайте к работе и запомните, пожалуйста, мой совет: если не умеете пить водку, потребляйте квас. В любом количестве!

В туалетной я выкурил две сигареты, потом пошел приступать к работе.

На Вереванне было какое-то диковинное платье, отливавшее роскошной купоросной зеленью. В комнате сладко пахло сырой пудрой и леденцами. Вераванна встретила меня рассеянно-недоуменным взглядом, будто хотела спросить, что мне угодно.

- Велено приступить к работе,- сказал я ей сочувственно, после того как поздоровался.- Вы не находите возможным подать мне руку?

- Кажется, первым протягивает руку мужчина,- заметила она, покосившись на мою шляпу. Я сказал, что, значит, я ошибался, думая на этот счет иначе, и мы, что называется, поручкались ни горячо, ни холодно. Мой стол был завален разным бумажным хламьем, и я прибрал его, сложив бумаги стопками по краям. Вераванна, огородив лицо белыми колоннами рук, чутко прислушивалась к тому, что я делал. По-моему, она читала все ту же рукопись.

- Вам не кажется, что это похоже сейчас на письменный стол Льва Николаевича? Что в Хамовниках? Который с решеткой?- спросил я ее о своем столе.

- Нет, не кажется,- ответила она из-за локтя.

- Жаль,- сказал я немного погодя.- Но вам, конечно, встречались в литературе насмешливые замечания о Толстом - как он выносил по утрам свое ночное ведро?

Она убрала со стола локти и величественно обернулась ко мне вместе со стулом.

- Ну допустим. И что вы хотите этим сказать?

- Я хочу сказать, что это негодовал раб на то, что кто-то брал на себя его обязанности,- сказал я. Ей, конечно, трудно было понять меня в ту минуту,- я ведь разговаривал не с нею, а с собой: мое унизительное поведение в кабинете директора, эти его нелегкие восточные глаза, набитые уверенной независимостью и насмешливостью, мужской и, наверно, искренний совет мне насчет кваса, мои немые и благодарные поклоны ему при уходе,- я опять пошел почему-то не по ковру - все это было до того нехорошо, противно и разорительно, что мне обязательно требовалось обрести себя, прежнего, каким я был на самом деле или старался быть, и ночное ведро Толстого понадобилось мне для самобичевания, только и всего. Но Вереванне трудно было понять это. Ее чем-то встревожил негодующий раб, упомянутый мной, и она, раздумно помедлив, вдруг напрямик спросила, был ли я у директора. Я безразлично сказал, что был.

- Ну и как?

- Что именно?- не захотел я понять ее.

- Побеседовали?

- С обоюдным удовольствием,- сказал я.

- Представляю себе,- проговорила она с усмешкой и огородилась локтями. Я прикинул, как бы подипломатичней спросить у нее о причине отсутствия Лозинской,- то ли назвать ее "коллегой", то ли "вашей подругой", но в это время меня позвали к Владыкину.

Вениамин Григорьевич по-прежнему внушал мне чувство растерянности и недоумения: я не мог до конца поверить, что он - главный редактор издательства, и дело было не в том, что эта должность не подходила ему, но он сам как-то не вписывался в нее,- своим притаенным житьем в нашем сутолочно-кооперативном доме, не вписывался зарезанной мною для него курицей. К этому еще прибавлялась младенческая кротость его глаз и эти горестные молескиновые нарукавники! Кабинетик у него был крохотный, с единственным продолговатым окном. Овальная верхушка его веерно разделялась узкими деревянными планками, между которым церковно горели косячки витражного стекла. От этого в кабинете реял пестрый и какой-то келейно-благостный полусвет. Стол стоял в створе окна, и Вениамин Григорьевич сидел за ним уютно и степенно. Я снял у дверей шляпу и поклонился, но не глубоко. Он поклонился мне тоже и плавным выносом руки показал на стул, глядя на меня тихо и прискорбно.

Тогда я неизвестно почему - и всего лишь на короткий миг - мысленно увидел перед собой портрет своего отца, помещенный лет пять тому назад в газетах. Отец был там в шлеме, с четырьмя шпалами в петлицах и с большими, наверно, синими, как и у Вениамина Григорьевича, глазами, но смотрели они у отца смело и непреклонно. Мне впервые подумалось, что я, должно быть, ни в чем не похож на отца, и, уже сидя на стуле, под оторопелым взглядом Вениамина Григорьевича надел свою соломенную шляпу, как и предполагал носить постоянно - чуть сдвинуто на правый бок.

- Та-ак,- сдержанно произнес он.- Ну, как вы, товарищ Кержун, выздоровели?

Я поблагодарил и сказал, что у меня все в порядке.

- Ну, а что будем делать? Работать или... Я сказал, что намерен работать.

- А как?

- По возможности добросовестно,- сказал я.

- Ну что ж, это хорошо. Мы тут решили предоставить все-таки вам месяц испытательного срока, а там... будет видно.

Я поблагодарил его за чуткость. Он передвинул на столе пластмассовый стакан с остро отточенными карандашами, но тут же опять водворил его на прежнее место.

- Вы были у товарища Диброва?

- Был,- подтвердил я, поняв, что речь идет о директоре.

- И что он вам сказал?

- Предложил сдать бюллетень и приступать к работе.

- Так-так... Ну, а еще что?

Вениамин Григорьевич смотрел на меня как-то по-стариковски притухше, будто не верил в то, что я способен на трудную правду о себе. И тогда я сказал, что директор посоветовал мне потреблять квас, если я не умею пить водку.

- В любом количестве,- сказал я твердо под его кротким взглядом. Он не изменил позы, но выражение лица у него стало печально-беспомощным.

- Товарищ Дибров, конечно, пошутил насчет кваса,- неуверенно сказал он, и я серьезно заверил его, что именно так это и понял. После этого мы поговорили о рассказе "Полет на Луну". Я сказал, что он очень мне понравился и править там, на мой взгляд, было нечего. Вениамин Григорьевич согласно кивнул и протянул мне легонькую рукопись, сшитую черными нитками. Он сказал, что она самотечная и что я должен внимательно прочесть ее и письменно изложить свое мнение страницах так на двух или трех. Я не стал спрашивать, к какому времени надо это сделать и о том, что такое "самотечная".

Может, мне следовало зайти в туалетную и покурить там, чтобы во мне улеглась вспышка эгоистичного торжества по случаю благополучного исхода своих утренних опасений, но этого я не сделал, и Вераванна, откровенно насмешливо поглядев на меня и на рукопись, которую я держал под мышкой, загадочно чему-то улыбнулась. Я сел за свой стол и приступил к работе. Повесть называлась "Позднее признание". В ней было сто три страницы, напечатанных густо и слепо. Написала ее женщина с легкомысленной фамилией Элкина, и то, что это могло быть псевдонимом, сразу же вызвало у меня настороженность - я почему-то решил, что эта Алла Элкина похожа на Вераванну. Тоже мне Жорж Санд! Я посмотрел конец повести, потом несколько кусков из середины, затем стал читать первую страницу. Она начиналась словами Стендаля о том, что прекраснейшая половина жизни остается скрытой для человека, не любившего со страстью. Эти строчки были подчеркнуты синим карандашом и старательно остолблены справа и слева двумя восклицательными знаками. До обеденного перерыва я прочитал третью часть рукописи и пришел к убеждению, что надо быть чертовски гордым, а может быть, очень несчастным человеком, чтобы осмелиться рассказать о себе такую опасно откровенную правду: "Позднее признание" оказалось дневниковой записью женщины, нарушившей закон о семье и браке. В рукописи было много грамматических ошибок, но это странным образом усиливало искренность ее исповедальности и непорочности.

Назад Дальше