Печора - Азаров Юрий Петрович 24 стр.


Россомаху больше всего на свете интересуют кость и серебро, пару раз в год выезжает к Баренцеву морю, там удается кое-что скупить. И ещё шкуры: медвежьи, оленьи. Я молчу. Он так же, как и подошел, отходит к Кашкадамову и что-то ему рассказывает, должно быть о шкурах, потому что показывает руками – во!

В подвале морга пахнуло серой холодностью. Нас встретили два санитара. Два коротеньких человечка в белых халатах. На огромном оцинкованном столе лежало тело, покрытое белым. Я сжал кулаки в карманах и стиснул зубы. Снова дышать стало нечем. Закружилась голова. Мне бы не подходить к столу. А я как увидел её – точно живая: белый лоб, сноп каштановых волос и верхняя губа чуть приоткрыта, и будто голос её: «Зачем вы меня преследуете?» И как этот голос почудился мне, так я кинулся к санитарам. «Не дам!» – закричал, простыню схватил и все пытался расправить простыню, чтобы укрыть Ларису, а глазное яблоко снова свело судорогой – я и теперь не знаю природу этой моей непонятной болезни, только когда уж подходит эта жуткая глазная боль, так сознание на краю обрыва – и тогда, помню, силюсь сознание удержать, а не могу, вертится все передо мной, двоится, четверится; Герино лицо, его пронзительный голос: «Чучело!», Толины руки, он схватил меня за плечи, Кашкадамов укладывает меня на скамью, что у окна была, а я чувствую, что предаю Ларису, делаю попытку встать – не могу, а в голове шевелится мысль, будто я рад тому, что мне этот приступ на выручку пришел, и не приди он, не знаю, что бы я натворил. И я лежал, должно быть, долго, и слышал их отвратительные голоса.

– Странные следы. Изнасилование, может быть? – это Кашкадамов.

– Исключено, – это Толя.

А потом донесся до меня звук пилы: такой звук бывает, когда сырую осину пилят. И голос одного из санитаров: «Какие волосы!»

А когда все закончилось, Гера очень мягко поддержал меня за плечи. А я не мог в сознания что-то решить. Так, должно быть, сходят с ума. Лишаются способности переходить в мыслях с одного предмета на другой. Я ощущаю, как это ни странно, только Герину тёплую руку на своем плече. И мне хочется, чтобы он не убирал свою руку. И еще я чувствую, что если сейчас не выйдет что-то вместе со слезами из меня, то, наверное, я сойду с ума. Что-то сковывает меня, и снова дышать нечем, и судорога у переносицы. Мне поднесли какую-то гадость. Я понял – нашатырный спирт. В одно мгновение пришла ясность сознания. Стало чем дышать. Вышли на улицу.

Всё позади. Позади прежняя жизнь. Автобусные встречи позади. Чистота позади. Предчувствия радости позади. И мгновенное сумасшествие позади. Я ощущаю досаду. Непростительное предательство. И снова что-то цепляется в мыслях, запутывается и не желает распутываться, это та грань обернулась в сознании препятствием, за которым безумие; надо оттянуть что-то от этой грани назад усилием воли, чтобы не сойти, не переступить рубеж, глубже дышать, спокойнее должно стать, выжить сейчас забыть всё: и предательство, и их забыть – и смотреть вверх, вниз, в стороны, куда угодно, только не на Геру, Россомаху, Толю, Кашкадамова. Идти просто так, переступать ногами снег белый, синий, лиловый, а теперь легче стало. Совсем легко. Все можно вынести в этой жизни, так мама моя говорит. И сейчас я вспомнил маму. Мамочка, мамочка, всхлипывает моя душа. Помогимне, мамочка. Не дай сойти с ума.

Так, они нырнули в магазин. Я нащупываю в кармане хрустящие бумажки. А потом чеки, бутылки, еще колбасы, сыра, хлеба надо взять, воды минеральной, мороженые помидоры, так, свернем здесь, нет, правее…

– Ну как, отошел малость? – это Гера ласково. – Подождите, сигареты забыли, – это Толя.

– У меня дома есть, – отвечает Гера, беря меня под руку. – Скользко здесь, осторожно.

На улице темно. Это хорошо, что темно. Я иду к Толе.

Снова к Толе, куда придут его знакомые медсестры.

– Так, а теперь мыть всем руки: Вот марганец, – это Толя говорит, когда мы переступили порог его квартиры.

В дверь постучали. Вошли девицы. И я почему-то ищу в них сходство с Морозовой. Одну из них Ларисой зовут.

– Удивительное имя! – кричу я. – Мне больше! Больше наливай!

– Неразбавленный, – тихо предупреждает Толя. Я вижу Герино лицо. Его сузившиеся жесткие глаза.

– Еще! – прошу я.

– Концы отдашь! Хватит.

– Ах, так! Мои руки снизу поддевают стол, и весь он, как был со сковородой, только что принесенной, с закуской и бутылками, опрокидывается.

Меня держат, и откуда силы – Россомаха с Толей в разные стенки руками ткнулись, только Гера на месте. Он руку мне подломил и в снег, а сугроб с крыльца швырнул.

Полетели вслед мое пальто, шапка, шарф. Выбежал Толя.

– Ты с ума сошел? – это он Гере.

– Пусть убирается! – это Гера.

– Пойдем в комнату, уложу,- это мне Толя. Я вырываюсь и ухожу.

Я иду через сквер, и когда чувствую, что далеко от домов, даю волю слезам. Меня рвет. Я снегом тру лицо. Злость подкрадывается ко мне, голова четко соображает: нельзя садиться, нельзя стоять, надо идти. Мое сознание двоится. Одна половинка трезва и расчетлива, другая затуманена и несет всякую чушь. Одна требует справедливости и участия другая ищет фальши.

– Будьте вы прокляты! Все прокляты! – это моя затуманенность буйствует.

– Так тебе и надо!- это расчетливая половинка в упреки кинулась.

– Господи, за что же?!

– Не юродствуй! Соберись с силами и марш домой!

– Не могу, лучше здесь лечь и замерзнуть.

– Ты даже на это не способен!

– Только ты, ты никогда не предашь, – это я к дереву прижался щекой.

– Опять лжешь, ты прислонился, чтобы отлежаться на стволе!

– Почему я так одинок?! Почему?!

– Опять лжешь. Ты не одинок. У тебя есть все!

– Ничего у меня нет. Ничего нет! И не было никогда!

– Неправда, все было. Всегда было больше, чем у всех!

– Что же было?

– Ты хочешь, чтобы тебе перечислили. Не выйдет. Не лицемерь хотя бы наедине с собой.

Одна половинка заревела, а другая трезво и зло:

– Не вой, скотина, услышать могут. Озираюсь: горят окна – красные, голубые, зеленые окна, за которыми, наверное, такой прекрасный, как у Бреттеров, уют. Лезут слова чужие:

– На Север надо с женой ехать!

– А где я жену возьму! Не могу же я жениться не любя!

И слова деда Николая:

– Яблоко, когда перезреет, оно уже никому не нужно.

– Не нужен! Никому не нужен.

– Опять лжешь.

Вижу знакомые два окна. Это Рубинского окна. К нему! Стучу.

– Кто там?

– Это я.

Дверь приоткрылась. Цепочка поперек груди у Рубинского.

– Ты пьян. Иди домой. Я тебе не открою. Я сплю.

– Открой. Прошу тебя, открой. Дверь захлопнулась.

– Я разнесу эту дверь! – это затуманенность моя взбеленилась.

– Ты этого не сделаешь. Ученики рядом.

Где-то загремел засов, и я скатился вниз. Домой пошел. Вот и мое окно. Занавеска отодвинута. Вижу сгорбленные плечи, руки вижу в окне – это мама моя. Так и есть – бац, занавеска опустилась, сейчас выйдет: «Сыночек» – и все такое. Надо за сарай спрятаться. Сажусь за сараем на бревно.

– Можешь даже уснуть, – это трезвая половинка говорит. – Сейчас придет мама, ты немного покуражишься, а потом потопаешь за ней.

Так оно и есть:

– Пойдем, сыночек!

7

Неожиданно для себя я сделал открытие. Я увидел ее в морозном сиянии, в лесной тишине, в снегопаде. Я шел по лесу и чувствовал, что она рядом. Я ощущал восхитительный неземной запах османии. Видел чарующий блеск ее щеки, ласкающий свет, идущий от ее розовой шали, от меха серебристого воротника, от тонких белых рук с голубыми прожилками. Всюду, где была природная чистота, всюду была она. Поэтому я уходил в лес. Каждую свободную минуту я становился на лыжи.

Назад Дальше