Почему Новиков не может тебя убрать немедленно? Да потому, что ты выразил общее мнение – раз, потому что это общее мнение совпало с официальной линией государства – два, и третье – так или иначе, медленно, но верно, произойдут процессы замены руководителей типа Новикова.
– И сколько это будет продолжаться?
– Я не пророк. Но думаю, немало времени пройдет.
– Ты считаешь, что Новиков оставит меня в покое?
– Ни за что. Он заставит своих приближенных рыть ямы, ты должен сам в одну из них попасть и сломать шею.
– Ты неплохо обо мне говоришь,
– Надо знать правду.
– Что же мне делать?
– Ждать и глядеть в оба.
Я посмотрел на Рубинского: на его лице было написано явное превосходство. Он добавил:
– Мы все думаем над тем, как тебе помочь. Рубинский был прав. Все было сделано чисто и неожиданно. Новиков напрочь отгородил себя от моих бед, предоставив мою участь решать другим. Никаких ни выговоров, ни замечаний в мой адрес, ни придирок, ни каких-либо неудобств не последовало. Больше того, как только эти мелкие неудобства появлялись, так по моему первому прошению тут же снимались.
– Вас не устраивает расписание, Владимир Петрович? Так, физику передвинем, географию на понедельник поставим…
– Мне неудобно в понедельник, – просил географ…
– Ничего, вам удобно в понедельник, – отвечала ласково завуч Мария Леонтьевна. – У Владимира Петровича большая перегрузка по внеклассной работе, театр, кружок, ему надо пойти навстречу,
И все точно чуяли тайную, особым образом организованную войну. Точно меня специально откармливали перед гильотинированием.
Первой учуяла беспокойство мама. Пришел я как-то в самом наилучшем настроений домой. Чувствую, мама вся напружинилась, вот-вот произойдет взрыв. Знаю я ее эту страшную, болезненную подозрительность. Когда эта подозрительность соединяется вдруг с ее безумным гневом – ничем ее не остановить, любой беды можно ждать от нее. Поэтому я тороплюсь ее успокоить:
– Что ты, мамочка?
А она будто и ждала этого вопроса:
– А ты не знаешь?- Все знают, а ты не знаешь?
– Вечно ты что-нибудь сочиняешь…
– Ничего я не сочиняю. Все люди говорят! На людей ты стал кидаться! – И понесло мою бедную маму: глаза блестят, руками машет, то взвизгнет так, что мурашки по коже, то заплачет вдруг с причитаниями: – Сыночек мой родненький…
Я тороплюсь успокоить ее: это в прошлом все, теперь меня снова все любят.
– Я на хорошем счету у директора, – неуверенно, но громко говорю я.
Мама соскочила со стула и замахала ладонью в мою сторону, норовя попасть мне по лбу.
– Дурак. Ненормальный. Все люди говорят, что он тебе такое устроит, что ты… – И мама снова заплакала.
Она сидела напротив. Маленькая. Рукой глаза вытирала, а слезы лились из глаз ее. И в мою сторону не смотрела. Я никогда не выносил её слез.
– Да прекрати в конце концов! Мало мне горя было в жизни.
– Ну какое теперь у тебя горе?
– Какое, какое? Заберут тебя – что я буду здесь, на краю света, делать одна? – И мама заплакала навзрыд.
– Прошло то время, – снова продемонстрировал я уверенное спокойствие.
– Дурак! – резко вскинулась мама. И слез ее, и ее расслабленности точно и не было
Я знал эти жуткие переходы от слез к гневу. В ней рождалось буйство, ничем не укротимое, все ниспровергающее буйство.
– Него тебе недостает? Мало тебе прошлых неприятностей? Что тебе дался этот ты должен всех поучать? На себя-то посмотри!
– Замолчи, – не выдержал я.
– Не замолчу! – отвечала мама. Ей необходимо было сопротивление.
В стенку постучали. И в дверь потом постучали.
– А мне плевать, что они подумают, пусть все знают, какой ты дурак!
– Замолчи! – зашипел я.
– Не замолчу, – отвечала мама с такой злобой в глазах, что мне совсем не по себе сделалось.
Я знал, что лучше уйти сейчас. Схватил пальто, шапку. Но мама загородила путь:
– Не пущу! Никуда не пойдешь! Выслушай!
Я рванулся к дверям, и мама отлетела в сторону.
В груди так защемило, такая боль подошла, что я понял – это конец! Мама опрокинулась на спину, одной рукой держась за кровать, Я подбежал к ней, пытаясь помочь,
– Негодяй! Мерзавец! Руки на родную мать подымаешь!
В дверь заколотили сильнее.
– Пусть все знают, какой ты негодяй! – вопила моя мама.
А в дверь заколотили что есть силы. Я повернул ключ.
– Что это! Над матерью издеваетесь? – говорил сосед – школьный сантехник. – Я в парторганизацию сообщу! Знайте, не дадим в обиду старого человека. Фроська в домком уже побегла. Сейчас придут. Враз вам укажут!
Ничего не ответив, я выскочил на улицу. Я бежал по проселочной дороге, стараясь не попадаться никому на глаза. Петлял и снова бежал, пока не добежал до леса. И здесь хладнокровие вернулось ко мне. Как же все обернулось? Хуже не придумать. Поборник добра и справедливости избивает старенькую мать. Ничего себе картина. Сантехник все доложит. Акт составят. Завтра все начнется. Что же мама? А может быть, у нее высший расчет-пусть меня но бытовым делам приструнят, чем по тем, которые на конференции тогда наметились.
Как же она не понимает? А подсказать ей некому, да и- никого она сроду не слушалась. Меня тем более не станет слушать. Я для нее в такие минуты становлюсь врагом. Как же она не понимает, что ее опутали? Кто опутал? Вспомнилась мне учительница младших классов, которая однажды, когда я пришел домой, мгновенно вынырнула из нашей комнаты, и мама чернее тучи была, знал я, что эта учительница чего-то наплела моей маме, а что наплела, я не стал дознаваться, неинтересна была мне эта учительница.
– Чего она приходила? – спросил я.
– Какое твое дело? – грубо ответила мама. – Я же не спрашиваю, кто и зачем к тебе приходит.
Не думал я тогда, что и рыжая образина, пьяница и дебошир, мой сосед, был как-то связан и с этой учительницей, и с помощниками Новикова. Это я потом, много лет спустя установил, установил конечно же чисто теоретически, так сказать, по аналогии, когда был в роли директора, а более опытный директор меня поучал: «Сам никогда не связывайся. Надо уволить кого-то – создай невыносимые условия. Не прибегай к крупным конфликтам. Опутай сетью мелочей. Говоришь, этот неугодный живет в казенной квартире? Отлично. Пусть твои помощники подскажут сантехнику, чтобы он раза два в неделю, этак ночью, часа в два, стучал в двери и говорил: «У вас трубы, кажется, потекли, разрешите взглянуть». Я допытывался, к чему же может привести это опутывание. «К очень многому, – отвечал мой знакомый, доморощенный макиавеллист. – Человек шалеет от таких вещей. Раз разбудили, второй раз разбудили. Один раз в два часа, а другой раз под утро, часиков в пять. Смотришь, клиент засуетился, забегал: при первой возможности сам сбежит».
А я глядел под стол, где мерцало красным и откуда все же шел едкий противный запах горелого старья.
И я этим горелым теплом отгораживался от хозяек, одевался им как в простыню, и что-то мне подсказывало, что веду я себе гнусно, крайне гнусно, а изменить что-либо в себе никак не мог. Стул, пальто, горящие гранатовые крупинки, мои ноги, сырое пятно и даже лужица под ногами, это снег оттаял у каблуков (отчищаешь, отчищаешь, а все равно у каблуков остается), это у меня каблуки были такие, наборные, откуда тоже вываливалось по одной пластинке и туда набиралось снега, и я уже просмотрел эти пятна и даже разобрался в этих пятнах: одно изображало скачущего коня с осьминогом вместо седока, а другое, кажется, старца, бредущего по снегу.