Московский полет - Эдуард Тополь


_ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

_1_

В баре было полутемно. За стойкой, на высоких стульях, сидели два мужика, один -- в техасской шляпе и. высоких рыжих бутсах, второй -- в

шортах и в черной безрукавке с надписью "Давайте убьем всех адвокатов!". Оба пили пиво и смотрели бейсбол по телевизору.

Я сел на крайний стул, сказал толстой барменше- пуэрториканке:

Бренди, плиз.

What [Что]?-- спросила она.

Бренди...-- повторил я.

What?

Она наклонилась, положив передо мной на стойку свои пудовые испанские груди.

Бренди,-- сказал я в третий раз, внутренне закипая.

What does he want [Что он хочет]?-- повернулась она к двум мужикам.-- I don't understand [Я не понимаю].

Я почувствовал, что мое лицо стало белым, но, сдержав себя, сказал:

Би -- ар -- эй -- эн -- ди -- вай.

Тут барменша посмотрела на меня с еще большим недоумением:

What? What?

Я совершенно психанул, взял у нее из нагрудного карманa авторучку и написал на салфетке:

Не wants a brandy [Он хочет бренди], -- прочел барменше тот, который хотел убить всех адвокатов.

Ah, brandy!-- воскликнула барменша и отошла с таким видом, словно до этого я говорил с ней по-китайски.

Конечно, она принесла мне рюмку бренди, но эта рюмка уже не помогла мне. В этой е... Америке даже безграмотная пуэрториканка считает меня

человеком второго сорта, поскольку за десять лет я не научился говорить слово "бренди" так, как она. А как я сказал, ф... йо мазер! Бренди есть

бренди -- или нет?

Я залпом выпил эту вонючую рюмку, швырнул на стойку три доллара и ушел, хлопнув дверью. И с узкого тротуара сразу шагнул на мостовую, но

тут же испуганно, отпрянул -- мимо с оглушительным воем и ослепив меня фарами, вдруг промчалась машина, потом -- вторая, третья.

F... your [Вашу мать]!..-- громко крикнул я им и увидел, что рядом хлопают петарды, а вдали, над Бостонским заливом, в черноте неба вдруг

рассыпались огненные шары фейерверка.

Я вспомнил, что сегодня 4 июля и что, наверно, там на набережной, среди праздничной публики смотрят сейчас фейерверк Лиза и Ханочка. И я с

ненавистью сказал этим огненным шарам фейерверка: F... you too!

И пошел прочь -- за причал яхт-клуба, к темной воде, от которой пахло гнилыми крабами. Отсюда не был виден этот ср... Бостон с его

праздничным фейерверком, потому что огромный утес, как верблюжий горб, торчал тут рядом с берегом и перекрывал перспективу. Днем во время

отливов вода тут отступает настолько, что можно посуху пройти на этот утес, и я часто приходил сюда с дочкой, мы назвали этот утес Ханочкин

остров. Лежа на теплом граните, я рассказывал ей про собак, кошек, воронят и ежей, с которыми я дружил когда-то, в своей прежней жизни -- в

России...

А по ночам на этом Ханином острове устраивается молодежь -- любители пива, марихуаны и рок- музыки. Но сейчас они все там, на празднике, и

я мог легко приступить к тому, что задумал. Однако эта сволочь барменша выбила меня из колеи, и теперь, будучи в бешенстве, я уже не мог

топиться. Да, да, наверно, в бешенстве можно выброситься из окна или вскрыть себе вены, но топиться в бешенстве нельзя -- это я понял сразу, как

только пришел на берег.

Но куда мне деваться? Как жить? Десять лет я писал книги об империи зла с такой страстью своего желчного еврейского сердца, что советские

газеты утверждали, будто эти книги распространяет ЦРУ.

Эти комплименты поднимали меня в собственных глазах, и моя работа казалась мне борьбой

Давида с Голиафом. Но теперь Голиаф рухнул, а книги об издыхающем пугале советской империи уже никому не нужны -- вот в чем тупик. И вообще,

говорил я себе в ожесточении, ты стал писателем на волне холодной войны, а теперь холодная война кончилась. И кончились твои гонорары, и спрос

на тебя кончился даже в твоей собственной семье! Но разве ты писал настоящую литературу? Ведь настоящая литература -- это когда про людей, а не

про империи. И вдруг...

"Моя дорогая, моя дорогая дочка!-- вдруг написал я мысленно.-- Сегодня тебе исполнилось восемнадцать лет, банковский клерк поздравит тебя

с днем рождения, проведет в Safety Deposit , откроет мой ящик и, наконец, достанет эту Рукопись. И ты узнаешь правду -- полную правду, только

правду и ничего больше. Ты узнаешь, почему мы разошлись с твоей матерью и почему ты осталась без отца..."

Да, именно так!-- решил я у черной воды Бостонского залива, пахнущей дохлыми крабами. Я не покончу жизнь самоубийством, пока не напишу эту

Книгу! Это будет роман-письмо самоубийцы, которое дойдет к дочери через тринадцать лет. Вся история нашей эмиграции -- вся наша еврейская дорога

из России в Америку через Австрию и Италию под конвоем австрийских солдат и итальянских карабинеров, которые охраняли нас от палестинских

террористов, и моя первая встреча с Лизой, и даже наша с ней первая ночь -- все будет в этом письме, я ничего не скрою от дочери. Это будет мой

лучший фильм на бумаге! И если сегодня Лиза забрала у меня дочку, то через тринадцать лет эта Книга вернет мне ее -- даже если меня уже не будет

в живых! А меня не будет, ожесточенно и обрадованно подумал я, не будет, это уж точно! Ведь когда я допишу эту Книгу и отправлю рукопись в банк,

что же мне еще останется делать, как не покончить с собой?

И плотная ткань будущего романа, полная драм и комедий эмигрантской жизни, вдруг ясно развернулась передо мной на темной глади Бостонского

залива, и моя личная история легла на ней, как лунная дорожка, которая, завораживая и колдуя, тянет вас на смертельную глубину. И впервые в

жизни я не пожалел, а обрадовался, что я писатель. Кто еще может так отомстить жене письмом к дочери, которому суждено стать книгой?

Радуясь своему замыслу, я прямо тут, у воды, стал пробрасывать в уме конструкцию вещи: первая глава--выезд из СССР, шереметьевская

таможня, русские таможенники издеваются над эмигрантами. Вторая глава -- полет русских эмигрантов в Вену в сопровождении гэбэшных бугаев,

которые даже в самолете следят за каждым твоим жестом. А третья глава...

Но третью главу я не успел продумать: рядом со мной в масляной черноте июльской ночи вдруг ослепительно вспыхнули мощные фары и Цветная

вертушка полицейской машины -- прямо мне в глаза.

Я встал и пошел с пляжа, держа в себе новый замысел, как трепетную свечу. Но тут же услышал мужской радио- голос:

Эй, ты! Стой! Не двигайся!

Я остановился. Правая дверца машины открылась, из нее вышла темная фигура и, слепя меня мощным фонариком и хрустя ботинками по песку,

стала медленно приближаться. В опущенной книзу правой руке этой фигуры я даже в темноте угадал пистолет.

Don't move!-- сказала фигура, приближаясь, но теперь голос был женский и негритянский по тембру

Я не двигался.

Фигура замерла в трех шагах, слепя мне глаза фонариком.

Дальше