И, трезвея, увидел, что Москва не совсем та, какой я оставил ее десять лет назад. Что-
то серое и неряшливое появилось в ее облике, как у уличной попрошайки возле Пэн-Стэйшен. Да, с фронтонов домов исчезли гигантские транспаранты
"НАРОД И ПАРТИЯ ЕДИНЫ" и "ПАРТИЯ -- УМ, ЧЕСТЬ И СОВЕСТЬ НАШЕЙ ЭПОХИ". Но, отпав, как ночная косметика с лица проститутки, они обнажили
осыпавшуюся штукатурку и трещины на стенах, плесень, грязь и запустение. Многие старые и знаменитые по русской литературе дома стоят теперь в
ремонтных лесах, но толстый слой пыли на окнах и полное отсутствие строительных кранов ясно говорят, что никто эти дома не ремонтирует уже как
минимум пару лет. И ветер несет через эти руины какой-то сор, обрывки газет, пыль...
Господи, неужели и я так облез, постарел, опустился? Но вот я дошел до Арбата, и душа моя снова воспарила. Потому что Арбат -- это
московская виа Венето или Мулен Руж. Тут, в ресторане "Прага", в банкетном зале на втором этаже, Аня нашла меня через год после нашего первого
разрыва. Я отмечал свой очередной день рождения, и за большим банкетным столом сидели все мои киношные друзья: Семен, Михаил, Левка Толстяк, Эд
и еще человек десять. А по правую руку от меня сидела пышная юная брюнетка, жаркая, как грузинская княжна. Она была дочкой какого-то ракетного
генерала и очень хотела выйти за меня замуж со всем причитающимся ей приданым -- папиными дачами в Крыму и под Москвой, роскошной квартирой на
Фрунзенской набережной, машиной "ГАЗ-24" и т.д. и т.п., которые полагались генералу ракетных войск в самый расцвет брежневской эпохи застоя.
И вдруг дверь банкетного зала открылась и вошла Аня -- опять в желтом платье, с полевыми цветами в руках и с близоруким прищуром
русалочьих глаз. И в тот же миг мое сердце и печенка ухнули вниз, как в скоростном лифте. И весь банкет пошел вверх тормашками, и уже назавтра
мы с Аней поселились у Семена, улетевшего в киноэкспедицию, и прожили вместе... ровно две недели. А через две недели Аня напилась, стала бить
посуду и кричать, что подыхает со мной от скуки, потому что я занят только своей пишмашинкой и своим е... новым сценарием. И, хлопнув дверью,
ушла, и я видел с балкона, как хмельным движением руки она остановила такси. Я закурил, сварил себе чашку черного кофе -- тогда в СССР кофе было
сколько угодно -- и сел к пишущей машинке. Работай!-- приказал я себе. Когда женщина уходит, ее нельзя останавливать.
А в час ночи раздался телефонный звонок. "Я звоню с Арбата, из "Метелицы", и я жутко пьяная! Ты можешь за мной приехать?".
Конечно, я приехал за ней -- вот сюда, в "Метелицу" Здесь -- чуть недракой -- я отлепил от нее каких-то азербайджанцев -- спекулянтов
цветами, а потом отвез ее на такси -- нет, не к себе. А на Вторую Кабельную улицу, к ее маме...
Да, в те годы Арбат был московским сочетанием Бродвея и 42-й стрит. А сегодня, я считал, это Гайд-парк и Гринвич- Вилладж.
И вот я сворачиваю на Старый Арбат и жадно ищу приметы перемен. Ведь именно про это торжество горбачевской гласности я должен написать в
Tokyo Readers Digest. Про этих художников, которые сидят по обе стороны улицы возле своих картин в стиле русского лубка -- сидят точно, как их
итальянские коллеги на пьяцца Навона, рисуют прохожих или продают свои работы туристам-иностранцам. Про поэтов, которые наклеили свои стихи на
забор возле ресторана "Прага" -- вы можете купить у автора по двадцать копеек за страницу, такая свобода от цензуры намине снилась раньше! Про
уличных музыкантов, которые гремят гитарами и поют что-то громогласное и усиленное самодельными динамиками.
Про поэтов, которые наклеили свои стихи на
забор возле ресторана "Прага" -- вы можете купить у автора по двадцать копеек за страницу, такая свобода от цензуры намине снилась раньше! Про
уличных музыкантов, которые гремят гитарами и поют что-то громогласное и усиленное самодельными динамиками. И про густую толпу, которая движется
в обе стороны Арбата, завихряясь вокруг музыкантов, ораторов и поэтов...
Но, Боже мой, Боже, разве это пьяцца Навона? Десять лет назад я, нищий эмигрант, угнетенный безденежьем и незнанием всех до единого
западных языков, попал в Риме на пьяцца Навона. То был год, когда по Италии, заклеенной красными плакатами с серпами и молотами, катились волны
коммунистических демонстраций, и нас, новоприбывших русских эмигрантов, особенно шокировала -- гигантская демонстрация римских медсестер,
которые шли по виа Венето с красными знаменами и транспарантом:
"МЫ ХОТИМ ЧТОБЫ НАМ ДАВАЛИ МЯСО ДВА РАЗА В ДЕНЬ, КАК МЕДСЕСТРАМ В СССР."
И хотя мы как раз только что вырвались из этого мясного "рая", никто не хотел нас слушать, даже водители римских автобусов (все до одного
коммунисты, конечно) презрительно кричали нам по-итальянски, что мы предатели мирового пролетариата и клевещем на советскую жизнь.
Там, в Риме, я с ужасом увидел, что Западная Европа сама ложится в постель к московскому медведю, и жуткое ощущение бессилия и отчаяния
гнало меня по римским улицам с утра до ночи, как еврейского отца, который сходит с ума от того, что его единственная дочь влюбилась в
гестаповца.
Именно в таком подавленном настроении я как-то Вечером набрел на пьяцца Навона. И впервые в жизни увидел то, что называется праздником
жизни. Я увидел улыбки -- не одну, не пять, не десять улыбающихся лиц, а сразу -- тысячу! Все улыбались друг другу, все гуляли по площади,
слушали музыкантов, позировали карикатуристам, ели цветные шары сахарной ваты, слушали какого-то клоуна с говорящей куклой, аплодировали
художнику, который на асфальте рисовал Мону Лизу, и все -- улыбались друг другу. То был пир беззаботности и оголенных женских плеч, карнавал
беспечности и ярких нарядов, фиеста еды и музыки. Хотя я ни слова не понимал из того, что тут пели и говорили, и хотя я пришел сюда с ощущением
полного краха мировой историй и по нищете своей не мог купить себе даже кусок пиццы--все равно эта волна жизни подхватила меня, закружила и
понесла по площади, как ребенка...
Теперь, через десять лет, судно истории остановило всемирную катастрофу, Запад устоял перед московским медведем, а я пришел на московскую
пьяцца Навона -- на Старый Арбат. Я все тут понимал по-русски, и я мог за доллары купить тут что угодно Но не было ощущения праздника. Потому
что вокруг -- ни одной улыбки. Густая толпа двигалась мне навстречу, но она состояла из серых и угрюмых лиц, сделанных из нераскрашенного
папье-маше. Она одета в серые платья и обута в серую и стоптанную обувь, которая шаркает по серому и пыльному асфальту. Художники без улыбок,
словно охранники, сидят под своими картинами. Голые до пояса музыканты гремят на гитаре и орут такую похабень, что мне захотелось тут же забыть
русский язык. А украинские католики-униаты, собирающие подписи под письмом в ООН и Горбачеву, выглядят, как нищие у Пэн- Стэйшен в Нью-Йорке
даже их плакаты с требованием легализации их униатской церкви написаны черным углем на обрывках серого картона.
И все это угрюмое, ожесточенное, серое движение змеилось, как сухая поземка, в колодце староарбатских домов с осыпающейся штукатуркой, с
выбитыми окнами.