Тропик Козерога - Миллер Генри 2 стр.


А над этой выгребной ямой волшебная сила труда возводит дворцы и фабрики, военные заводы

и прокатные станы, санатории, тюрьмы и сумасшедшие дома. Весь континент - словно ночной кошмар, порождающий небывалые несчастья в небывалых

количествах. И я - одинокое существо на величайшей пирушке здоровья и счастья (среднестатистического здоровья, среднестатистического счастья),

где не встретишь ни одного 29 по-настоящему здорового и счастливого человека. Во всяком случае, про себя я всегда знал, что я несчастлив и

нездоров, что со мной не все в порядке, что я иду не в ногу. И в том состояло мое единственное утешение, моя единственная радость. Но вряд ли

этого было достаточно. Было бы много лучше для моей души, если бы я выразил свой протест открыто, если бы я за свой протест отправился на

каторгу и сгнил бы там, и сдох. Было бы много лучше, если бы я, подобно безумному Чолжошу, застрелил некоего славного президента Маккинли, некую

незлобивую душу, никому не принесшую даже малой толики зла. Ибо на дне моей души таилась мысль об убийстве: я хотел видеть Америку разрушенной,

изуродованной, сравненной с землей. Я хотел этого исключительно из мстительного чувства, в качестве возмездия за преступления, творимые по

отношению ко мне и мне подобным, кто так и не поднял свой голос, так и не выразил свою ненависть, свой протест, свою справедливую жажду крови.

Я - дьявольское порождение дьявольской земли. И "Я", о котором пишу, давно бы сгинуло, когда бы не было вечным. Кому-то все это покажется

выдумкой, но даже то, что я измыслил, действительно имело место, по крайней мере, со мной. История может это отрицать, ведь я не сыграл ни

малейшей роли в истории моего народа, но даже если все то, о чем я говорю, вымышленно, тенденциозно, злобно, несправедливо, даже если я лжец и

злопыхатель - тем не менее это правда, и это надо принять.

А вот что было...

Все, что происходит значительного, по природе своей противоречиво. Когда появилась та, для кого я пишу эти строки, я вообразил, что где-то

вне, как говорится, в жизни, лежит решение всех проблем. Познакомившись с ней, я подумал, что ухватил жизнь за хвост, что получил нечто, за что

можно уцепиться. Отнюдь - у меня совсем не стало жизни. Я искал, к чему бы прибиться, и не находил ничего.

Но в самом поиске, в попытках охватить, прилепиться, покончить с неустроенностью, я нашел то, чего не искал - самого себя. Я понял, что

никогда не испытывал ни малейшего интереса к жизни, а только к тому, чем я занимаюсь сейчас, к чему-то, параллельному жизни, одновременно и

принадлежащему ей, и находящемуся вне ее. Что есть истина - мало интересовало меня, да и реальное меня не заботило, меня занимало только

воображаемое, то, что я ежедневно душил в себе для того, чтобы жить. Умереть сегодня или завтра - не имеет никакого значения для 30 меня и

никогда не имело, но то, что даже сегодня, после многолетних попыток, я не могу высказать то, что думаю и чувствую - мучит и терзает меня.

Теперь мне понятно, что с самого детства я, ничему не радуясь, гнался по пятам самовыражения, и ничего, кроме этой способности, этой силы, не

желал. Все остальное - ложь, все, что я когда-либо совершил или сказал не согласуясь с моими устремлениями. А это составляет довольно-таки

большую часть моей жизни.

Моя суть - сплошное противоречие. Так обо мне говорили. Меня считали то серьезным и рассудительным, то легкомысленным и безрассудным, то

искренним и открытым, то небрежным и беспечным. Я совмещал все это в одном, а сверх того был еще кем-то, неожиданным для всех и прежде всего для

самого себя.

Мальчиком шести-семи лет я любил сидеть у рабочего стола дедушки и читать ему, пока тот шил. Я живо помню его в те моменты, когда

он, налегая руками на горячий утюг, стоял и разглаживал шов на пиджаке, а сам тем временем мечтательно глядел в окно. Помню выражение его лица,

когда он стоял и мечтал, помню лучше, чем содержание прочитанных книг, лучше, чем наши с ним беседы, лучше, чем игры, в которые я играл на

улице. Меня всегда очень интересовало, о чем же он мечтает, что позволяет ему вознестись над телесной оболочкой. Сам я до сих пор не научился

мечтать наяву. Мой рассудок всегда прозрачен, живет минутой и все в таком духе. Его дневные грезы очаровывали меня. Я знал, что его мечты никак

не связаны с работой, с нами, знал, что он одинок и что одиночество означало для него свободу. А я никогда не был одинок, и меньше всего в те

минуты, когда был предоставлен самому себе. Казалось, меня всегда кто-то сопровождает: я был словно крошка от большой головки сыра, какой я себе

представлял мир, и я никогда не прекращал думать об этом. Я никогда не существовал отдельно, никогда не мыслил себя целой головкой сыра, вот

так-то. Следовательно, даже если у меня и был повод погоревать, пожаловаться, поплакать, я сохранял иллюзию принадлежности к общему, вселенскому

горю. Если я плакал - значит, и весь мир заливался слезами - так я себе это представлял. Я очень редко плакал. По большей части я весело

смеялся, приятно проводил время, а проводил я время приятно потому, что, как сказал раньше, я действительно ни хрена ни во что не въезжал. Если

мне худо - значит, и повсюду худо, я был убежден в этом. А всех хуже тому, кто слишком беспокоится. И это обстоятельство еще в раннем детстве

сильно впечатляло меня.

31 Например, вспоминаю случай с другом моего детства Джеком Лоусоном. Целый год он не поднимался с постели, испытывая ужасные боли. Он был

моим лучшим другом - так, во всяком случае, говорили. Ну ладно, сначала я, вероятно, жалел его и, возможно, иногда заходил к нему домой

поинтересоваться, как он там; но через месяц или два я стал совершенно равнодушен к его страданиям. Я сказал себе: он должен умереть, и чем

скорее это произойдет, тем лучше. Решив это для себя, я и поступал соответствующим образом: то есть, быстро о нем забыл, предоставив Джека его

судьбе. Тогда мне было лет двенадцать и, помню, я очень гордился своим решением. Помню похороны - довольно постыдное мероприятие, скажу я вам. У

гроба сгрудились родичи и друзья и вопили, как больные обезьяны. А мать - та совсем меня доконала. Она, существо редкой духовности и,

несомненно, последовательница Христианской Науки*, хотя и не верила в тление и смерть, подняла такой крик, что сам Христос поднялся бы из

могилы. Но не ее возлюбленный Джек! Нет, Джек так и лежал холодный, как кусок льда, окоченевший и безответный. Он умер, и на этот счет не могло

быть двух мнений. Я знал это и был рад. И не выдавил ни слезинки.

Я не мог утверждать, что ему стало лучше, ибо "он" исчез. Он ушел, а вместе с ним и те страдания, которые испытывал он сам и которые он

невольно навлек на других. Аминь! - сказал я про себя и при этом, будучи в легкой истерике, громко пернул, как раз у гроба.

Что такое сильное беспокойство, я узнал, впервые влюбившись. Но и любовь озаботила меня не слишком. Если бы я по-настоящему переживал, то

сейчас не писал бы об этом: я умер бы с разбитым сердцем или повесился бы от любви. Но первая любовь преподала мне дурной урок: она научила

лгать. Она научила улыбаться, когда улыбаться не хотелось, трудиться, когда не веришь в успех, жить, когда не видишь смысла продолжать жизнь.

Назад Дальше