Тропик Рака - Миллер Генри 11 стр.


Зал наполняется гулом голосов, и тот, кому хотелось кашлянуть, может наконец это сделать безнаказанно. Слышно шарканье ног, стук сидений,

люди непрерывно шевелятся, встают, снова садятся, просто так, без всякой причины; шелестят программами, делая вид, что читают, потом запихивают

их под сиденья, довольные тем, что можно не вспоминать, о чем они думали, слушая музыку, - потому что на самом деле они ни о чем не думали, но

если они поймут это, то сойдут с ума. При ярком свете они смотрят друг на друга бессмысленно и напряженно. Но как только дирижер стучит палочкой

по пульту, они снова погружаются в каталепсию, потом непроизвольно начинают почесываться, потом перед их мысленным взором внезапно возникает

витрина с шарфом и шляпой. Они с изумительной ясностью видят мельчайшие детали, но где находится сама витрина, вспомнить не могут, и это лишает

их сна и покоя. Они слушают с удвоенным вниманием, но, как ни прекрасна музыка, проклятые шляпа и шарф все время отвлекают их.

Мучительное состояние публики передается оркестру; он начинает играть с поразительной живостью. Второй номер программы проходит с такой

быстротой, что, когда музыка неожиданно обрывается и в зале вспыхивает свет, слушатели застревают, как морковки, в своих креслах, их челюсти

конвульсивно двигаются, и, если к ним подойти и внезапно крикнуть прямо в ухо: "Брамс, Бетховен, Менделеев, Герцеговина", они ответят вам без

малейшего колебания: "Четыре, девятьсот шестьдесят семь, двести восемьдесят девять".

К началу Дебюсси атмосфера уже отравлена. Я ловлю себя на мыслях: как все-таки должна себя чувствовать женщина при совокуплении? Острее ли

наслаждение и т.д.? Пытаюсь представить себе - вот что-то проникает в меня между ляжками, но ничего не чувствую, кроме туповатой боли. Пытаюсь

сосредоточиться, но музыка ускользает, и все, что я мысленно вижу, - это ваза с фигурами. Ваза медленно поворачивается, и фигуры уходят в

пространство. Потом остается только медленно поворачивающийся свет - и как это свет может поворачиваться? Мой сосед спит сном праведника. Со

своим животом и нафабренными усами он похож на маклера, и уже поэтому он мне нравится. Особенно мне нравится этот живот и все, что пошло на его

сооружение. Почему бы ему и не спать? Если ему захочется послушать музыку, он всегда найдет деньги на другой билет. Я заметил, что чем лучше

люди одеты, тем спокойнее они спят. У них чиста совесть, у этих богатых. Вот бедный - совсем другое дело: стоит ему задремать лишь на минуту - и

он сконфужен, ему кажется, что он нанес композитору величайшее оскорбление.

Испанские мотивы наэлектризовали публику. Все сидят на краешках стульев

- их разбудили барабаны. Когда барабаны вступили, я подумал, что это никогда не кончится. Мне казалось, что все должны вываливаться из лож и

подбрасывать шляпы в воздух. В этой музыке есть что-то неистовое. Если бы Равель захотел, он мог бы довести аудиторию до полного исступления. Но

Равель не таков. Внезапно музыка стала спокойнее, словно композитор вдруг вспомнил, что на нем визитка и что приличному человеку не подобает так

буйствовать. На мой скромный взгляд - большая ошибка. Искусство в том и состоит, чтоб не помнить о приличиях. Если вы начинаете с барабанов,

надо кончать динамитом или тротилом. Равель пожертвовал чем-то ради формы - ради овощей, которые полезно есть часа за два - три до отхода ко

сну.

Мои мысли разбредаются. Барабаны смолкли, и музыка ускользает от меня.

Все вокруг тоже приходит в прежнее состояние.

Барабаны смолкли, и музыка ускользает от меня.

Все вокруг тоже приходит в прежнее состояние. Под красным светом пожарного выхода сидит Вертер, погруженный в отчаяние; его подбородок

упирается в ладони, глаза остекленели. Возле дверей испанец в небрежно наброшенном плаще, с сомбреро в руках. Он точно позирует Родену для его

Бальзака. Лицом он напоминает Буффало Билла. На балконе напротив меня в первом ряду сидит женщина, широко расставив ноги; похоже, что у нее

свело скулы; голова ее откинута назад, и шея свернута на сторону. Женщина в красной шляпке спит, свесившись через барьер, - вот если б у нее

пошла горлом кровь! Целое ведро крови на все эти крахмальные рубашки внизу. Представляете себе - эти сукины дети идут домой, а их манишки в

крови!

В музыке звучит лейтмотив сна. Никто больше не слушает. Нельзя думать и слушать. Невозможно даже мечтать - сама музыка и есть мечта. Женщина

в белых перчатках держит на коленях лебедя. Легенда говорит, что, когда лебедь оплодотворил Леду, у нее родилась двойня. Все что-то или кого-то

рожают, за исключением лесбиянки во втором ярусе. Ее голова запрокинута, шея открыта - ее щекочут брызги, летящие из оркестра... Юпитер в ее

ушах. Киты с большими плавниками, Занзибар. Алькасар. "Когда вдоль Гвадалквивира блистали тысячи мечетей..." Глубоко в айсбергах, в сиреневых

днях. Улица Денег с двумя белыми тумбами, чтобы привязывать лошадей. Горгульи... человек со вздором Яворского... огни над рекой... огни...

над...

6

В Америке у меня было несколько знакомых индусов; одни были хорошие люди, другие - плохие, третьи - ни то ни се. Я просто вспоминаю цепь

обстоятельств, которые привели меня в дом Нанантати. Странно, что я совершенно забыл про Нанантати и вспомнил о нем всего несколько дней назад,

лежа в поганой комнатушке в гостинице на улице Сель. Я лежал на железной койке и думал, до какого же ничтожества я дошел, до какого обнищания,

до какого круглого нуля, и вдруг - бац! - в моей голове прозвучало: NONENTITY! Так мы называли Нанантати в Нью-Йорке - Нонентити. Мистер

Нонентити, то есть господин Ничтожество.

Я лежу на полу в "великолепной" парижской квартире Нанантати, которой он так хвастался, приезжая в Нью-Йорк. Тогда он разыгрывал доброго

самаритянина. Этот самаритянин дал мне два жестких одеяла, не одеяла, а лошадиные попоны, в которые я завертываюсь, лежа на пыльном полу. Каждую

минуту он заставляет меня что-нибудь делать - если, конечно, я по глупости остаюсь дома. Он будит меня по утрам самым бесцеремонным образом и

требует, чтоб я готовил ему овощи на завтрак - лук, чеснок, бобы и т.п. Его приятель Кепи предупреждал меня, что есть эту дрянь нельзя. Дрянь

или не дрянь - какая разница? Все-таки еда. А что еще нужно? Даже за такую кормежку я готов мести его ковры его сломанной щеткой, стирать его

одежду и собирать крошки с пола, когда он кончает есть. Дело в том, что, как только я поселился у него, он стал очень аккуратен: пыль должна

быть вытерта, стулья - стоять на месте, часы - бить вовремя, а вода в уборной должна спускаться безотказно... Этот Нанантати был скуп, как

гороховый стручок. Я знаю, что когда-нибудь, когда я вырвусь из его когтей, я буду над этим смеяться, но сейчас я его пленник, человек вне

касты, неприкасаемый...

Нанантати - один из тех индусов, для которых я никогда ничего не делал в Америке. Он рассказывал мне, что он богатый купец, торговец

жемчугом, что у него "роскошная квартира" в Париже на улице Лафайет, вилла в Бомбее и бунгало в Дарджилинге.

Назад Дальше