Богатые тоже, если хотят оставаться богатыми, должны примкнуть к Хозяину, продать ему часть своих предприятия или купить часть его и приумножить, таким образом, его величие и могущество. Прикрыв глаза, убаюканный тихим рокотом моря, он думал о том, какую дьявольскую систему сумел создать Трухильо – все доминиканцы рано или поздно становились его сообщниками, и спастись от ее пут могли лишь изгнанники (не всегда) и мертвые. В этой стране так или иначе все были, есть и будут частью режима. «Худшее, что может произойти в этой стране с доминиканцем, – это родиться умным или талантливым», -услышал он как-то из уст Альваро Кабраля («Родиться умным или талантливым», – повторил он про себя), эти слова запомнились накрепко. «Потому что в таком случае рано или поздно Трухильо призовет его служить режиму или ему лично, а когда он зовет, отказаться нельзя». Сам он был тому доказательством. Ему даже в голову не приходило отказываться от назначений. Как говорит Эстрельа Садкала, Козел отнял у людей священное право, дарованное им Богом: свободу воли.
В отличие от Турка у Антонио Имберта религия никогда не занимала в жизни центрального места. Он был католиком по-доминикански, другими словами, прошел через все религиозные обряды, считавшиеся у людей жизненными вехами – крещение, конфирмацию, первое причастие, католический колледж, церковное бракосочетание, – и, без сомнения, на его погребении священник отслужит заупокойную службу. Но он никогда не был осознанно верующим, его не беспокоило то, как сочетается его вера с его повседневными делами, и он не проявлял той заботы – в точности ли соответствует священным заповедям его поведение, – какую проявлял Сальвадор, на его взгляд, даже в несколько болезненной форме.
Но слова насчет свободы воли сильно на него подействовали. Быть может, потому он решил, что Трухильо должен умереть. Чтобы он и все доминиканцы обрели возможность по меньшей мере принимать или отвергать ту работу, какой они зарабатывали на жизнь. Тони не знал, что это такое. Ребенком, возможно, он что-то и знал, но давно забыл. Должно быть, это прекрасно. Чашка кофе или глоток рому должны быть вкуснее, дым табака, море в жаркий день, субботний фильм или меренга, звучащая по радио, наверное, были бы слаще душе и телу, когда было бы еще и то, что Трухильо отнял у доминиканцев тридцать один год назад: свобода воли.
X
Услыхав звонок, Урания и отец замирают, глядя друг на друга так, словно их поймали на проступке. Внизу – голоса, удивленные восклицания. Торопливые шаги вверх по лестнице. Дверь открывается почти одновременно с нетерпеливым стуком в нее, и в просвете показывается изумленное лицо, которое Урания узнает сразу: двоюродная сестра Лусинда.
– Урания? Урания? – Огромные, навыкате глаза рассматривают ее и изучают – сверху вниз, снизу вверх. Лусинда раскрывает объятия и идет к ней, словно желая убедиться, что она ей не привиделась.
– Она самая. – Урания обнимает Лусинду, младшую дочь тетушки Аделины, свою двоюродную сестру, ровесницу и школьную подругу.
– Послушай! Просто не верится. Ты – здесь? Ну, иди сюда. Как же это так? Почему ты мне не позвонила? Почему не пришла ко мне? Ты что, забыла, как мы тебя любим? Не помнишь свою тетушку Аделину, забыла Манолиту? И меня тоже, неблагодарная?
Она так удивлена, ее распирает любопытство, вопросы сыплются из нее – «Боже мой, сестрица, как ты могла тридцать пять лет – тридцать пять, так ведь? -не видеть своей родины, своей семьи», «Девочка, ты должна мне столько рассказать», – так что некуда вставить ответ. В этом она не очень изменилась. И в детстве говорила без умолку, как попугайчик, Лусиндита, всегда полная сил, выдумщица, шалунья. С ней Урании было лучше всех. Урания помнит ее в парадной школьной форме – белая юбочка, синий жакет, и в будничной – розово-голубой: резвая толстушка с челочкой, с пластинкой на зубах и неизменной радостной улыбкой.
Теперь это дородная сеньора с гладким; без следов подтяжки лицом; в простеньком цветастом платье. Единственное украшение – длинные поблескивающие, позолоченные серьги. Внезапно она прерывает поток вопросов и ласкового причитания, подходит к инвалиду и целует его в лоб.
– Какой приятный сюрприз, дядя. Никак не ждал, что доченька воскреснет и приедет к тебе. Какая радость, правда же, дядя Агустин?
Она снова порывисто целует его в лоб и с тем же пылом забывает о нем. Садится на кровать рядом с Уранией. Берет ее за руку, смотрит на нее, изучает и снова осыпает вопросами, восклицаниями:
– Как ты сохранилась, милочка. Мы же с тобой с одного года? А выглядишь гораздо моложе. Это несправедливо! Наверное, потому, что не вышла замуж и не имела детей. Ничто так не разрушает, как муж и потомство. Какая фигура, какая кожа. Как у девушки, Урания!
Постепенно в голосе сестры она начинает различать оттенки, выговор, интонации той девочки, с которой когда-то играла на школьном дворе и которой столько раз объясняла что-то из геометрии или тригонометрии.
– И в самом деле, целую жизнь не виделись, Лусиндита, и ничего друг о друге не знали, – говорит наконец она.
– По твоей вине, неблагодарная, – ласково укоряет ее сестра, но в глазах уже загорается вопрос, вернее, вопросы, которыми дядья и тетки, двоюродные сестры и братья, должно быть, задавались в первые годы после внезапного отбытия Ураниты Кабраль в конце мая 1961 года в такой далекий от их мест Siena Heights University, в Адриане, штат Мичиган, принадлежавший Dominican Nuns[9] , в ведении которых был и колледж святого Доминго в Сьюдад-Трухильо. – Я никак не могла понять, Урания. Мы с тобой были такими подругами, всегда вместе, уж не говоря о том, что родные. Что такое случилось, что ты вдруг исчезла и слышать о нас не хотела? Ни о своем папе, ни о дядьях, ни о тетках, ни о братьях и сестрах. И даже обо мне. Я написала тебе двадцать или тридцать писем, а ты мне в ответ – ни слова. Я год за годом посылала тебе открытки, поздравления с днем рождения. И Манолита тебе посылала, и мама. Что мы тебе сделали плохого? На что ты так рассердилась, что ни разу не написала нам и целых тридцать пять лет носу сюда не казала?
– Ошибки молодости, Лусиндита, – смеется Урания и берет ее за руку. – Но, видишь, все прошло, и я здесь.
– Это на самом деле, ты, а не привидение? – Сестра отодвигается, чтобы посмотреть на нее, недоверчиво качает головой. – А почему приехала не предупредив? Мы бы встретили тебя в аэропорту.
– Хотела сделать сюрприз, – лжет Урания. – Я надумала неожиданно. Спонтанно. Сунула в чемодан, что попало под руку, и села в самолет.
– Мы все были уверены, что ты никогда уже больше сюда не приедешь. – Лусинда становится серьезной. – И дядя Агустин тоже так думал. Он очень страдал, должна тебе сказать, что не хотела разговаривать с ним, когда он звонил по телефону. Он был просто в отчаянии, жаловался моей маме. Не мог успокоиться, что ты с ним так. Прости, что я тебе это говорю, сама не знаю, зачем, я в твою жизнь не хочу вмешиваться, сестрица. Просто я тебе всегда во всем так доверяла. Ну, расскажи о себе. Ты ведь живешь в Нью-Йорке? Тебе там хорошо, я знаю. Мы следили за твоим продвижением, ты у нас – семейная легенда. Ты ведь служишь в очень крупной фирме?
– Как сказать, есть адвокатские фирмы и крупнее, чем наша.
– А меня не удивляет, что ты преуспела в Соединенных Штатах! – восклицает Лусинда, и Урания улавливает в голосе кузины нотку горечи. – По тебе и в детстве видно было, что далеко пойдешь, – умненькая и училась хорошо. И настоятельница так говорила, и sister Хэлен Клэр, и sister Фрэнсис, и sister Сьюзен, а главное – sister Мэри, та, что так тебе благоволила, она всегда говорила: Уранита Кабраль – это Эйнштейн в юбке.
Урания смеется.