И тут-то он вспомнил, что за отрывок вызывал из музыкальной шкатулки этот человек: реприза второй части «Героической».
Яблоки цепенели в холодном тумане. Ярко и твердо выступали, круглясь, яблоки.
Они миновали сад, сели в автомобиль, Гарик повернул ключ зажигания. Тронулись. Доехали до колонки и там развернулись. Мимо проплыл сад, дом, – на крыше петух.
Да, тема напора.
Выехали из тополевых врат, из тополевой арки. Гарик достал сигарету, включил зажигалку.
Крест на обочине. Разбился, наверное, кто-то... Хотя на этой дороге в колдобинах разве можно набрать такую скорость?
Поля простирались в туман. Чернели перелески.
– «Мы едим, испражняемся, спим и встаем, – вдруг начал декламировать Гарик. – Таков наш мир. Все, что нам остается кроме этого, – умереть». Иккю.
Шелестели шины.
– Я забыл предупредить, – сказал Гарик, – что может нагрянуть старик. Просто не думал, что действительно приедет. Он последнее время торчит в городе. Хотя поет дифирамбы деревне. Ну а других критикует за расхождение слов и дел, – Гарик взглянул на Виленкина. – Не достал он тебя своими разговорами?
– Твой отец – живой сборник рассказов.
Гарик стряхнул пепел в окно.
– Да, в первый раз интересно.
– Он сказал, что собирается переселиться сюда, в деревню.
По лицу Гарика пробежала нетерпеливая улыбка.
– Пустое. Он боится деревни.
– Почему?
Гарик пожал плечами.
– Мне показалось, твой отец уже ничего не боится, – возразил Виленкин.
– Я тоже всегда так думал, – сказал Гарик.
– Но он же там остался.
– Это очередная ссора с женой. Он приехал, чтобы повидаться с Нянькой.
Виленкин взглянул на него. Вот как? Гарик перехватил его взгляд и усмехнулся.
– Да, вы оказались друзьями по... по... Несчастье ли это, а? или что?
– Не знаю.
– Вообще у них это время от времени происходит. Но в этот раз что-то особенно затянулось... Она ушла к своей дочке или к сыну-попу и отказывается возвращаться. И хорошо! Он мне сам говорил, что мечтает жить свободно, без женщины, что женщина ему враждебна, как смерть, и так далее и тому подобное.
Виленкин кивнул.
– Что, – спросил Гарик, – тебе он это тоже говорил?
– Да.
– Я его не понимаю, – сказал Гарик. Он, видимо, колебался, продолжать ли этот разговор, но, не удержавшись, добавил: – Жена, преисполнившись решимости, требует, чтобы он освободил ее квартиру и убирался куда угодно – к своим сыновьям – нас трое – или в деревенский дом. Стеснять сыновей ему не хочется. Поселиться в деревенском доме и зажить в одиночестве у него не хватает духу, хотя в это и трудно поверить: в письмах с Севера только и разговоров было о дедовском доме, о том, как этот дом и участок превратятся в барскую усадьбу; чертились планы, составлялись сметы... Отец не подозревал, что у нас есть своя жизнь. Да, собрать нас оказалось не так-то просто. Родовые принципы нами давно похерены. То же и ее дети. Каждый сам по себе. И это не так уж плохо, а? Когда никто к тебе не лезет. И как бы мы ни роились, все равно мы все в одиночестве. И я, например, этого не боюсь. А он почему-то боится.
– Наверное, потому, что он... стар?
– Не знаю, – ответил Гарик, выщелкивая окурок в приоткрытое окно.
Виленкин понял, что эта тема исчерпана.
Автомобиль вырулил на шоссе.
– На чем дочка играет?
– На скрипке. А у соседей внизу – на пианино. Звукоизоляция – пшик, храп слышен. У китайцев была такая казнь: музыкой. Приговоренного помещали в камеру и оглушали его день и ночь угрожающей музыкой. Музыканты менялись, а слушатель нет. В конце концов он разбивал себе голову. Жена в вечной прострации.
– Меня раздражают музыкальные киоски, – сказал Виленкин.
– Понимаю, – ответил Гарик. – Как будто вражеские самолеты вторгаются в суверенное воздушное пространство.
– Вот именно.
– Ну, а мы каждое утро, извини, просыпаемся под пение унитазов и вопли соседа: лежа в одной комнате, он отдает приказания детям, проснувшимся в другой комнате. Ну и мы не лыком шиты, заводим им... Вагнера, «Тристана и Изольду», а? Вообрази, что такое немецкая опера для любителей Олега Газманова и Киркорова? Дурдом? И что бы сказал Вагнер?
Они проехали участок кружного шоссе, свернули на Южную дорогу и в потоке машин двинулись к городу.
Честно говоря, Виленкин и сам не любил оперу. Не любил Вагнера...
Не любил и Бетховена. Мир Бетховена замкнут, это классически совершенный мир, – и в нем после нескольких глубоких, глубочайших вдохов вдруг начинаешь задыхаться. Он слишком красив, хотя и трагичен. В этом веке чувствуешь себя обманутым не только Вивальди, но даже Бетховеном.
Ну да неумно и предъявлять им претензии. Просто мы научились дышать хаосом. И ничего, легкие не разрываются. Мы разомкнули этот мир – в бесконечный ужас.
* * *
В поликлинике к хирургу была очередь. Гарик оставил Виленкина; они договорились созвониться. Сидеть в унылом коридоре поликлиники с грязно-кофейными стенами, с поющими полами, в очереди страждущих после всего того, что было в доме с закрытыми ставнями, – каково?
Виленкин удивлялся себе.
Женщина слева все ерзала и косилась на него, – наконец, встала и пересела на другое место. «Шипр», вспомнил Виленкин. Он сидел в облаке «Шипра».
Задумчивый хирург взглянул на него. Виленкин сказал, что порезал руку два дня назад, и вот теперь у него температура. Хирург кивнул сестре. Белокурая – перекрашенная – сестра с черными бровями принялась разматывать бинт. К ране бинт не присох, рана гноилась. На запястье потекла какая-то разжиженная кровь. Хирург посмотрел.
– Нельзя ли зашить?
– Поздно, – сказал хирург. – Это делается сразу. Вы к тому же йодом все сожгли. Обработайте.
Сестра накрутила на палочку ваты и начала выскабливать рану. Виленкин морщился. Хирург снова взглянул на рану, взял ножницы.
– Это зачем? – спросил Виленкин тревожно.
– Кладите руку.
Виленкин, помедлив, подчинился. Хирург принялся остригать обуглившиеся от йода края.
– Мертвое, – объяснил он.
– Да, – согласился Виленкин, ревниво следя за блестящими ножницами.
Раза два-три хирург задел за живое, и Виленкин издал тихие предостерегающие стоны. Кровь посвежела.
– Уколы не делали?
– Нет.
Сестра наложила марлю с прохладной мазью, туго забинтовала руку и вскрыла ампулу, набрала жидкости в шприц, сменила иголку. Виленкин расстегнулся, оголил плечо. Игла мягко вошла в кожу.
Хирург заполнял карту.
– Через день на перевязку.
– А может, я сам?
Хирург ничего не ответил, посмотрел скучно мимо. Виленкину пришлось поблагодарить всех и удалиться. Навстречу ему шла старуха с забинтованной головой.
В гардеробе он получил свое пальто, оделся. На улице было все так же пасмурно, тепло. Виленкин достал из кармана часы. Звонить Гарику еще рано.
Итак, он снова оказался на улице в странном положении бездомного, бесцельно идущего человека. Он вышел на улицу Коммунистическую. Перед подъездом обычного старого кирпичного жилого дома лежали скульптурные львы, обшарпанные, с облупившимися носами. В пасти у одного торчал окурок. Виленкин прошел мимо.
Далее на этой стороне стоял громадный особняк в несколько этажей, бывший особняк купца, а ныне Дворец пионеров, то есть школьников. Хороший особняк. Кирпич темно-красный. Высокие окна. Рядом голубые ели. Из одного окна доносились звуки скрипки.
Направо – Концертный зал филармонии в здании бывшего Дворянского собрания, колонны, розоватый тон, огромные окна с пышными белыми портьерами.
Прямо – Сад. Так называемый. Участок древес, окруженный административными зданиями, асфальтом.