Мы были друзьями, любовниками; вместе купались в Средиземном море, чересчур синем; разморенные
солнцем, завтракали, разговаривая о пустяках, и возвращались в отель. Иногда, в его объятиях, охваченная нежностью, наступающей после любви, я
так хотела ему сказать: "Люк, полюби меня, давай попытаемся, позволь нам попытаться". Я не говорила этого. Я только целовала его лоб, глаза,
рот, каждую черточку этого нового лица, теперь осязаемого, которое губы открывают вслед за глазами. Ни одно лицо я так не любила. Я любила даже
его щеки, а ведь эта часть лица всегда была для меня больше "рыбой", чем "мясом". Теперь, прижимаясь лицом к щекам Люка, прохладным и немного
колючим - у него быстро отрастала борода, - я поняла Пруста, длинно описывавшего щеки Альбертины. Благодаря Люку я узнала свое тело, он говорил
мне о нем с интересом, без непристойности, как о какой-то драгоценности. Однако не чувственность определяла наши отношения, а что-то другое,
что-то вроде соучастия, нелегкого, вызванного усталостью от жизненных комедий, усталостью от слов, усталостью как таковой.
После обеда мы всегда ходили в один и тот же бар, немного мрачный, за улицей д'Антиб. Там был маленький оркестр; когда мы пришли туда в
первый раз, Люк заказал мелодию "Покинутый и любимый", я ему о ней говорила. Он обернулся ко мне, очень довольный собой:
- Ты эту мелодию хотела?
- Да. Как приятно, что ты вспомнил.
- Она напоминает тебе Бертрана? Я ответила - да, немного, эта пластинка уже давно в ходу. Он поморщился.
- Досадно. Но мы придумаем что-нибудь другое.
- Зачем?
- Когда заводишь роман, надо выбрать мелодию, духи, какие-то ориентиры на будущее.
Должно быть, у меня был забавный вид, потому что он засмеялся.
- В твоем возрасте не думают о будущем. А я готовлю себе приятную старость, с пластинками.
- У тебя их много?
- Нет.
- Жаль, - сказала я со злостью. - Мне кажется, у меня в твоем возрасте будет целая дискотека. Он осторожно взял меня за руку.
- Ты обиделась?
- Нет, - сказала я подавленно. - Просто это довольно смешно, вот так думать, что через год или два от целой недели твоей жизни, живой
недели с мужчиной, не останется ничего, кроме пластинки. Особенно если мужчина заранее это знает и об этом говорит.
Я с раздражением чувствовала слезы на глазах. И все из-за тона, которым он спросил: "Ты обиделась? " Когда со мной так говорят, мне всегда
хочется похныкать.
- Больше я ни на что не обиделась, - нервно повторила я.
- Идем, - сказал Люк, - потанцуем. Он обнял меня, и мы начали танцевать под мелодию Бертрана, совершенно, впрочем, непохожую на прекрасную
запись на пластинке. Когда мы танцевали, Люк вдруг сильно прижал меня к себе, с особенной нежностью, - так, вероятно, это называется, - и я
прильнула к нему. Потом он отпустил меня, и мы заговорили о другом. Мы нашли нашу мелодию, она выбралась сама собой, потому что ее играли
повсюду.
Кроме этой маленькой ссоры, я держалась хорошо, была веселой и считала, что наше небольшое приключение очень удачно. И потом, я восхищалась
Люком, я не могла не восхищаться его умом, его жизненной устойчивостью, манерой сразу определять ценность вещей, их значение, по-мужски точно,
без цинизма или снисходительности.
Но мне хотелось сказать ему иногда с раздражением: "Почему бы тебе все-таки не полюбить меня? Мне было бы
настолько спокойнее! Почему не установить между нами стеклянную стену страсти, меняющую порой все пропорции, но такую удобную? " Но нет, мы
оставались в том же качестве - союзники и соучастники. Я не могла стать любимой, а он любящим, у него не было на это ни возможности, ни сил, ни
желания. В то утро-оно должно было быть последним - мне показалось, что он меня любит. Он принялся молча ходить по комнате, вид у него был такой
замкнутый, что это меня заинтриговало.
- Что ты сказала дома? Когда ты вернешься?
- Я сказала "примерно через неделю".
- Если это тебя устроит, останемся еще на неделю?
- Да...
Я вдруг поняла, что и не думала об отъезде по-настоящему. Моя жизнь пройдет в этом отеле, который стал гостеприимным и удобным, как большой
корабль. Рядом с Люком все ночи будут бессонными. Мы тихо приблизимся к зиме, к смерти, разговаривая о преходящем.
- Я думаю: Франсуаза тебя ждет?
- Это я могу уладить. Я не хочу уезжать из Канна. Ни из Канна, ни от тебя.
- Я тоже, - ответила я таким же спокойным и невинным тоном.
Таким же тоном. На секунду я подумала, что он, может быть, любит меня, но не хочет этого говорить. Сердце у меня забилось. Но потом я
вспомнила, что это всего лишь слова, что я действительно ему нравлюсь и что этого достаточно. Просто мы договорились еще об одной счастливой
неделе. Потом я должна буду его оставить. Оставить его, оставить его... Зачем, для кого, для чего? Для приступов скуки, для рассеянного
одиночества? По крайней мере, когда на меня смотрит он, я вижу, что это он; когда он говорит со мной, это тот, кого я хочу понять. Он, который
мне интересен, кого я хочу видеть счастливым. Он, Люк, мой любовник.
- Это прекрасная мысль, - повторила я. - По правде говоря, я не думала об отъезде.
- Ты не думаешь ни о чем, - сказал он, смеясь.
- Да, когда я с тобой.
- Почему? Чувствуешь себя юной, ни за что не отвечающей?
Он лукаво улыбался. Он быстро - если бы я попыталась - уничтожил бы в нашей паре позицию "маленькой девочки и чудесного покровителя".
К счастью, я чувствовала себя совершенно взрослой, взрослой и пресыщенной.
- Нет, - сказала я. - Я за все отвечаю. Но за что? За свою жизнь? Она достаточно приемлемая и достаточно вялая. Я не чувствую себя
несчастной. Я довольна. Но я и не счастлива. Мне никак; хорошо только с тобой.
- Это прекрасно, - продолжил он. - Мне тоже очень хорошо с тобой.
- Что ж, давай помурлыкаем. Он засмеялся.
- Стоит хоть чуть-чуть упрекнуть тебя за эту твою привычную дозу безнадежности - ах, жизнь абсурдна, - как ты становишься разъяренной
кошкой. Я вовсе не претендую на то, чтобы ты, по твоему выражению, "мурлыкала", или, скажем, блаженствовала со мной. Мне бы стало скучно.
- Почему?
- Я бы чувствовал себя одиноким. Бывают минуты, когда Франсуаза внушает мне страх-то есть, когда она рядом со мной, молчит и всем довольна.
С другой стороны, с мужской и общественной точки зрения, очень удобно знать, что сделал женщину счастливой, хотя сам не понимаешь, каким
образом.