* К слову сказать, во время обыска у меня на квартире долго искали спички, чтобы заглянуть под шкаф: ни у кого из "мальчиков" не оказалось фонарика. А на вторую ночь, закончив обыск, тщетно дозванивались машины, чтобы отвезти семь мешков отобранных у меня вещей. Так и не добившись, взгромоздили мешки на спину и ушли в ночь.
Спешу оговориться - такими монологами разражаются, в основном, те, кто приехал навсегда, те же, кто погостить, высказываются куда сдержаннее, а иные даже вроде и хвалят. Ну, не то что хвалят, но говорят, что жить в общем можно, продуктов хватает (правда, больше на базаре), у всех телевизоры, у кого и машина. В спор я с ними не вступаю, но вспоминаю, что в свое время, приезжая на Запад "советским" писателем, в каких-то спорах пытался тоже что-то говорить о поголовной грамотности, тиражах книг, очередях в Третьяковку.
С улыбкой вспоминаю я сейчас, как приехал в конце 1962 года в Париж со свеженьким "Иваном Денисовичем" под мышкой (прямо из типографии "Новый мир" дали, еще краской пах) и как со сцены клуба "Жар-птица" хвастался, вот, мол, какие у нас книги стали издавать. А в Макеже, на выставке, даже абстракции сейчас висят и люди спокойно дискутируют между собой, прямо тут, на выставке, под картинами. Наутро я, правда, узнал, что Хрущев с этим делом успел уже расправиться, но это было наутро, а с трибуны я говорил весело и убежденно.
Недавно я ехал в одном купе из Рима в Венецию со своим старым другом Пьетро Цветереми-чем. Двадцать лет тому назад он перевел на итальянский мой "Родной город", и вот через столько времени мы опять встретились.
Меня до сих пор интересует, каким я был тогда, как вел себя, верили ли мне, был ли убедителен, не чувствовалось ли где-то, что я в чем-то неискренен, повторяю чужие слова? Я спросил об этом Пьетро. Он улыбнулся.
- Видишь ли, тогда мы оба были членами партии. И по-видимому, во что-то еще верили. Сейчас мы оба уже беспартийные, что-то оборвалось в нас... Нет, тогда всё было в порядке, можешь не волноваться, выпивши, ты даже говорил больше, чем положено советскому писателю, но того, что у вас называется антисоветчиной, не порол.
Я понял, что Хрущева все-таки не называл безграмотным самодуром, а Красную Армию я и сейчас защищаю от несправедливых нападок.
3
Вспомнил о Красной Армии и с грустью обнаружил, что из фронтовых друзей никого-то и не осталось.
Отвлекусь-ка я немного в сторону.
О Ваньке Фищенко - лихом и хитром разведчике нашего 1047 стрелкового полка я уже писал. Лучший мой фронтовой друг. Он был моложе меня лет на двенадцать, но до войны - совсем еще мальчишкой - умудрился побывать где-то на севере (в погоне за длинным рублем). Там, по его словам, не зная, куда девать деньги, вставил себе полон рот золотых коронок. Потом пропил их, поэтому зубы у него без эмали, что, правда, не мешало открывать ими бутылки и крышки от консервов. В Сталинграде мы с ним не очень дружили, даже как-то поссорились, подружились же в медсанбате, потом в госпитале, в Баку, четыре месяца койка в койку.
В том, что я оказался в медсанбате (он потом утверждал: "...а не на том свете"), повинен был именно он. Дело было на Украине, летом 1943 года, на берегу Донца. Чем наша часть занималась тогда, трудно сказать: считалось, что наступаем, на самом же деле топтались на месте. Случилось так, что дивизионный инженер Ниточкин, а заодно с ним начальник штаба полка Питерский, обуреваемые оба неким полководческим зудом, спьяну надумали вдруг овладеть соседней деревней Голая Долина. На свое несчастье, я подвернулся им под горячую руку.
- Давай, инженер, выковыривай людей из кустов, хватит отлеживаться, и шагом марш, вперед! Овладеешь этой чертовой Долиной, к ордену представим, а нет - с партбилетом расстанешься. Ясно? Выполняй!
Приказ есть приказ.
Людей, человек двадцать, я собрал, но до выполнения задания забежал к Ваньке Фищенко и угощен там был полной кружкой горилки. Кончилось всё медсанбатом. Сколько мы там пробежали, "За Родину! За Сталина!", уже не помню, помню только, что с поля боя волокло меня не менее четырех человек - как-никак командира из-под огня спасали.
В 26-й палате бакинского эвакогоспиталя мы с Ванькой Фищенко дружно, но в меру, чтобы не подводить врачей, нарушали дисциплину. В ноябре 43-го года расстались - освободили Киев, и я досрочно выписался. Но после войны он меня разыскал, и наша дружба укрепилась уже в условиях "мирного созидательного труда".
Некоторое время он жил у меня, и, должен сказать, я не без некоторой гордости (и даже зависти) любовался им, когда он - пьяница и первый заводила, - согнувшись по ночам над столом, делая свой дипломный проект, заканчивал горный техникум. Потом, на шахте, к нему относились с превеликим уважением, хотя случались и срывчики - в кое-каких ситуациях он был не слишком воздержан. Ситуации эти заносили его иной раз в противоположный конец страны - я об этом уже писал, - и в последний раз я его видел в период одного из этих заносов - заскочил на часок, с поезда на поезд, по дороге в Сибирь. Залихватский чуб его, свисавший чуть ли не до подбородка, малость поредел, зубов во рту, тех самых, которыми он когда-то открывал бутылки и крышки от консервных банок, стало заметно меньше, нос кто-то свернул ему на сторону, но глаза, живые, хитрые, оставались прежними.
Опустошив вторую поллитровку, похлопал всех по спинам, влез в оба своих пальто ("второе на загон, когда всё пропью!") и умчался в очередное странствие, в поисках длинного рубля - "устроюсь, напишу!". Написать не написал, а явился на мою киевскую квартиру буквально на второй день после того, как я ее покинул навсегда... Оставшиеся после меня друзья приняли его по всем правилам, но, в силу именно этого, никто потом не мог вспомнить, откуда он свалился и куда держал путь.
И не увижу я никогда уже своего бедолагу, беспутного Ваньку, и не раздавлю с ним пузырька, и даже письмо не знаю куда написать, за три года нашего отсутствия ни у кого из наших общих друзей он не появился (я бы знал), канул в неизвестность...
А парень он стоящий, очень неглупый и очень способный - все мои друзья, и киевские, и московские, крепко полюбили его, прощая даже невоздержанность при определенных обстоятельствах. Да, не встретиться нам уже на этом свете...
Растворился и другой друг, второго периода моей фронтовой жизни Николай Митясов. Был он начальником штаба, а я замкомбата 88-го гвардейского саперного батальона. Когда мы познакомились, он был тогда еще командиром роты, и только после того, как начштаба Щербаков в Одессе подорвался на мине, назначен был на его место. Дружба наша длилась недолго, каких-нибудь четыре месяца, и прервана была немецкой пулей, угодившей в меня в городе Люблине и навсегда оборвавшей мою военную карьеру.
В память о нашей дружбе я окрестил своего героя в "Родном городе" его именем и фамили-ей, это и свело нас вторично. "Ох, и доставил ты мне хлопот своей повестью, - жаловался он мне потом, улыбаясь. - Жена остается женой. Не поверила, дуреха, что ко мне твой Николай Митясов не имеет никакого отношения, всё допытывалась, почему я скрыл от нее Шуру и Валю, о которых твой Некрасов проболтался".
Встретились мы с ним и крепко выпили только один раз. Жил он в Москве, учился в Инженерной академии. Потом некоторое время переписывались. Последнее письмо пришло издалека. Писал, что живет и работает сейчас за пределами нашей страны, учит саперному делу каких-то "туземцев" и в знак благодарности получил в подарок машину ни больше, ни меньше, как от самого короля. Какого, я так и не мог понять - марка и штемпель были советские, а кроме афганского, никакого другого короля я поблизости не обнаружил.