Марат встретил его пасмурным взглядом исподлобья. Проснувшееся ухо выстрелило и не дало ему выдержать неприветливую паузу. Марат охнул и схватился за висок.
— Вам нездоровится? — баритон у попа был участливый, но немного надломленный. — Я советую вам держать ухо на солнце. Солнце все вылечивает не хуже, чем в поликлинике.
Телефон не унимался, и поп терпел, ибо в маленьком аппарате воплощался многоликий грешник, порывавшийся исповедаться, и отказать ему было нельзя. Но нельзя было и разговаривать с живыми людьми, поэтому новый знакомый, пробормотав что-то покаянное, изменил своему долготерпению и выключил телефон.
— Брат Гаутама Гауляйтер, — представился он, оказавшись не попом и моментально утрачивая ореол милостивого отца-батюшки. Взамен он приобрел ауру подозрительного и корыстного, сводного родственника, явившегося на Русь с далеко идущими миссионерскими целями. — Церковь Уподобления.
Боговаров скрестил на груди худые руки:
— Уподобления — кому, позвольте поинтересоваться?
— Пожалуйста, не мешайте мне, — попросила Тамара ледяным тоном. — Мне все равно, какая Церковь. Я хочу поговорить с человеком, который разбирается в религии. Другим я не верю и слушать никого не буду. Оглянитесь вокруг, и все поймете.
— Крышу снесло, — уныло сказал Марат. Он отвернулся и стал смотреть на старого Торомзякова, которому захотелось вернуться; листок белел в его руке — Торомзяков, похоже, не расставался с ним. Марат догадался, что тот не успел записать номер Боговарова и теперь думает исправить ошибку.
Водитель «фольксвагена», на которого никто не смотрел, потоптался, сел на асфальт и привалился спиной к машине. Слушая плеер, он вмиг обернулся редкостным идиотом. Веселое цоканье поступало прямо в мозговое представительство половых функций. Безымянный молодой человек полностью растворился в своем занятии. Он не просто слушал музыку, он облизывал плеер, слюнявил, изумленно отводил руку и рассматривал его. Потом подносил обратно к лицу, прикладывал то к левой, то к правой щеке. Глаза его плавали, ни на чем не задерживаясь.
— Брат Гаутама, — Тамара, хотя никто от нее этого не требовал, повязала голову платком. — По-вашему, наступил конец света, верно?
Гаутама Гауляйтер неожиданно для себя догадался, что она покрыла голову вовсе не из уважения к его маловразумительному сану, а просто надеялась защититься от жары.
Подошел Торомзяков, остановился в сторонке, не решаясь отвлечь Боговарова, который с непредугаданной грузностью сел на шоссе, вытянул ноги и стал ждать, что ответит служитель Церкви Уподобления.
— Свет велик, — смиренно изрек брат Гауляйтер. — Это нелегкий вопрос. Но вынужден признать… что ваши подозрения обоснованны. Представители нашей конфессии считают, что конец света не может быть таким сложным и загадочным, как толкуют традиционные религии, философии и откровения. Все должно быть просто и естественно, как сама жизнь. Это как обстановка за поворотом. Пока вы не свернули за угол, вы не знаете, с чем столкнетесь, но и там все оказывается таким, к чему немедленно привыкаешь. Дело не в явлениях, которыми вы огорчены, дело в самом огорчении. Весь вопрос в том , как мы воспримем эту пустоту — со знаком плюс или со знаком минус.
— Дайте сказать, — Марат спрыгнул с капота. Его поведение несколько изменилось; до него, наконец, дошло, что привычный стиль не принесет ему в сложившихся обстоятельствах ничего доброго — худого, впрочем, тоже, но это не утешало. — Может быть, достаточно разговоров? — довольно непоследовательно спросил он. — Надо напрячься и что-то сделать. Мы не можем торчать здесь и медленно подыхать от жары. Надо не обсуждать концы света, а сесть и подумать, кому еще позвонить. Развести костры, чтобы нас видели с воздуха. Выложить какую-нибудь фразу — хотя бы SOS, чем не вариант?
— Да все уладится, — мирно улыбнулся Боговаров, и всем стало ясно, что он не принимает происходящего всерьез. События последних часов воображались ему забавным приключением, которое рано или поздно разрешится само собой.
— Вы мне не ответили, — нетерпеливо сказала Тамара. — Я попросила вас об утешении, но вы отговорились какой-то белибердой.
Она сдерживалась из последних сил, и Марат знал, что тамарина истерика окажется намного хуже той, свидетелями которой они стали.
— Том, сядь в машину, — буркнул он. — У тебя голова заболит.
— А каких же вам надо слов? — Брат Гаутама Гауляйтер глубоко вздохнул. — Человек создан, так или иначе, для умножения Славы Божьей. А как же она умножается? Через инаковость, то есть во зле. И вот оно, зло, оно же благо, — Гауляйтер простер руку, намекая на шоссе.
— Что же тогда Бог? — обреченно спросила Тамара.
— Бог — это то, что остается от человека, когда он исчезает, — строго объяснил служитель. — И от всего остается Бог.
— Понятно, — кивнула Тамара.
— Господин Боговаров, — Торомзяков устал ждать и не хотел слушать о Боге, которого давно боялся по возрасту. — Не подарите телефончиком? Общество с удовольствием… да, с удовольствием, если это слово уместно… короче, охотно пообщается с властителем душ.
— Подите к черту, — сказал Боговаров.
По Ленте струилась незатихающая и ничем не сдерживаемая болтовня.
Обсуждали все без разбора; многие — большая часть — успели впасть в охранительное душевное оцепенение. Они сидели вялые и ленивые, разомлевшие в лучах неподвижного солнца. Первоначальный страх, растраченный на вопли, возмущение и заламывание рук, угрюмо тлел под наносами напускного спокойствия, переходившего в подлинное безразличие. Ничто не происходило, жизнь остановилась, и человеческое устройство не замедлило разродиться обыкновенной надеждой на благополучное разрешение беды: рано или поздно паралич рассеется; начнут покалывать животворящие иголки, подует ветер, вернутся птицы, и все поедут. Стекла были опущены; из машин выпархивали обрывки бесконечных бесед о кино и театре, об экономике и политике; иной раз возникали настоящие бури, переходившие в ссоры и оскорбление невидимых собеседников. Карманные телефоны распевали, кто во что горазд, вразнобой. Серьезные разговоры были разбавлены остротами, среди которых попадались весьма удачные и ядовитые, но больше было тупых. Казалось, что юмористические говоруны упорно не замечают своего незавидного положения; сыпались анекдоты, завязывались опасливые романы.
Рождались и глубокие философские рассуждения: так, из микроавтобуса говорили кому-то: «Любая уникальность говорит лишь о наличии у системы предела. А здесь предела нет, и все заурядно». Абонент, находившийся в десятке километров от автобуса, язвительно замечал в ответ: «Это вечная беда философии: каждый готовит свой соус и объявляет его порционным блюдом».
Рядом, в карете скорой помощи, шутили:
«Ты слышал пословицу про язык, который до Киева доведет? Это секс по телефону».
А чуть дальше грубили: « Это Виталик?» «Рогалик, блядь!»
Хамы сменялись мыслителями, мыслители — остряками, остряки — ловеласами. Кто-то сокрушался:
«Люди, будьте бдительны! — какая чушь, увы. Среди людей есть все, кто угодно, в том числе и даровитые выдумщики, которым этой бдительности не хватает. За одного такого небдительного десять бдительных выдают. И все, все, что только возможно, будет сделано. Нам остается лишь гадать о формах, в которых воплотятся предсказания».
«В чат вошел Едреный Ух, господа! Внимание! Приготовьтесь к музыкальной переменке».
«В чат вошли Грабли!»
«Вы знаете, мне это даже начинает нравиться. Конечно, трудно сказать, чем кончится дело, но я наблюдаю истинную свободу слова». «Ты, парень, дебил, кому нужны твои слова? Плевать на них сто тысяч раз…»
Подневольных обитателей Ленты охватывала удивительная разговорчивость. Говорить разрешалось все; телефонные же счета, как метко подметил Торомзяков, заморозились вместе с движением — если, конечно, уместно говорить о замораживании в полуденном пекле. Безвозбранно высказывались самые разные мысли, от безумно-разумных до идиотских, и даже самые возмутительные обороты оставались безнаказанными. Начитанным людям уже не раз приходила на память старая история об астронавтах, которых разметало по космосу взрывом, и которые разлетаются кто куда, ведя нескончаемые беседы по радио — ибо что им еще оставалось? Здесь получалось наоборот: тайная сила не разметывала говорунов, она соединяла их намертво, притягивая к шоссе все новых и новых ездоков. Те немногие, у кого не было телефонов, либо спешили присоединиться к удачливым обладателям этих устройств, либо замыкались в бесплодной ненависти ко всему сущему. Среди погибших ветеранов Ленты, веди кто такую статистику, подобные неимущие составляли наибольший процент. Они вымирали первыми: сходили с ума и вскрывали себе жилы; умирать приходилось долго, потому что на солнцепеке кровь очень быстро сворачивалось; жилы резали вдоль.
На обочинах часто собирались группки людей, отчаянно месившие незримую пелену в попытках сорваться с крючка и выйти в лес. Однако сделать это удалось лишь одному, и об этом небывалом событии по Ленте слагались настоящие саги. Он сам не ожидал, что вдруг покатится под пологий откос и окажется в торжественном и сумрачном ельнике. Стоя там, он махал рукой и без передыху кричал: «Я вернусь! Ждите меня! Я приведу людей! Я скоро!» Больше его никто и никогда не видел. На том же участке, где состоялся прорыв, более не повторившийся, иногда образовывалась расплывчатая фигурка: статуетка-светляк, горевшая ровным голубоватым сиянием с примесью зелени. Фигурка, не выше полуметра ростом, возникала в траве ближе к лесу, вне досягаемости ленточных рук. Черты ее оставались неясными, ручки плотно прилегали к бокам. Она не шевелилась и просто сияла гадким льдом-изумрудом, торчала непонятным столбиком. Одни считали ее памятником, другие — своеобразной заплаткой, стражем тонкого и рвущегося, а третьи — предупреждающим знаком. В иные дни ее не было, и трава, откуда она росла, выглядела нетронутой.
Еще на Ленте перестреляли собак — многие очутились на Ленте с собаками, и те постоянно выли. С этим справились без труда, благо оружие тоже водилось у многих.
… Идти настояла Тамара.
Отведав подозрительных консервов, раздачу которых устраивали два раза в сутки при трейлере, томившемся в полутора километрах от «пежо»; напившись теплой, обогащенной минералами пластиковой воды, она пришла в то самое пограничное состояние души, когда человек либо идет на решительные и дерзкие действия, либо, если выждет еще немного, ломается и растрачивает себя на безумие, шумное или тихое.
Торомзяков уныло, но с желанием быть опровергнутым, протестовал:
— Мы никуда не придем. Уже ходили. Там трупы, трупы гниющие. По Ленте передавали, что разведчики натолкнулись на трупы, много раз. Мы упремся в стенку, если повезет. А нет — подохнем, как первые, или хуже.
— «Мы»? почему вы говорите — «мы»? — спросила Тамара с оскорбительным недоумением.
Стариковская покорность происходящему боролась в Торомзякове с былой строптивостью. Когда-то давно он слыл непримиримым активистом, написателем писем и знатоком коммунального права. Он и Ленту попытался подмять под себя, обуздать ее, присвоив себе функции организатора, координатора и наставника, важнейшего звена в эстафете поколений. Ему было приятно приобщать, вовлекать и назидать. Вынужденное бездействие сводило эту его деятельность к абсурду.
— Ты не дойдешь, батя, — заметил Марат почти ласково.
Торомзяков задышал стареньким паровозом:
— Яйца курицу не учат, — сказал он вызывающе. — Ты, сынок, сколько раз перекладину выжмешь?
— Да иди, иди, — засмеялся Марат. — Какое мне дело! Зажмуришься — и привет!
— А я с вами, — сообщил Боговаров.
За время, проведенное в бездействии, он заметно поскучнел, и его нелепая манера выражаться проявлялась сама по себе даже в ситуациях, которым пристало серьезное обсуждение; дурашливость вылезала из него, не спросясь, и оставляла на лице легкое облачко растерянности.
Запретить ему не смогли, хотя ни Тамара, ни ее Марат пока еще не решили, кто бесит их больше — проницательный писатель с оригинальным взглядом на вещи или болтливый пенсионер, от которого сильно попахивало; последним изъяном страдали все, но сложный запах Торомзякова пробивался даже сквозь густые миазмы, расстелившиеся и упокоившиеся над Лентой. Будь их воля, они бы бросили обоих, но в сложившихся обстоятельствах каждый был свободен либо шагать вперед, либо вариться на месте в собственном безблагодатном соку; и тот, и другой вариант в метафизическом смысле мало чем отличались друг от друга.
Марат удовлетворился возможностью не реагировать и только подтянул шорты, пока еще только сползавшие. Он не голодал, пищи на Ленте хватало — пока хватало; зато он отчаянно потел и нервничал.
Брат Гаутама Гауляйтер хрустнул карманной Библией, словно колодой карт. У него была необычная Библия, отпечатанная в малоизвестной брюссельской типографии. Ряд канонических текстов, как он сам, неизвестно, зачем, объяснил, был изъят и замещен популярными схемами божественного промысла: рамочками, стрелочками и кружочками. Принципы, на которые опиралось редактирование текста, брат Гаутама так и не сумел донести до слушателей, которые решительно не могли взять в толк, почему именно изъятые, а не какие-то другие места противоречили догмам Уподобления. Смутными оставались и сами догмы — возможно, правда, что брат Гаутама был неважнецким проповедником.
— Господь послал мне жару, он испытывает меня, — скорее отметил, чем пожаловался, Гаутама Гауляйтер, снял бейсболку и вытер плешь носовым платком. — Ничего-то не соображаю. Не то, что на стадионах, где и думать-то самому ни к чему — достаточно расправить грудь, вдохнуть, и вот Он уже сам входит в тебя, направляет твои речи, воспламеняет восторг…
— Вот так воспламеняет? — Марат выставил большой палец, но не в знак того, что одобряет распоясавшееся Солнца-светило, а с непочтительной целью потыркать в него перстом и тем обозначить.
Этот диалог происходил накануне, если, конечно, допустить такую условность, как вчера, завтра, потом и теперь.
— Я тоже пойду, — брат Гаутама принял решение. — Служение требует, чтобы я утешал и наставлял…. и я намерен этим заниматься, пока хватит сил.
— У тебя и через мобилу неплохо выходит, — усмехнулся Марат.
— Живое присутствие действеннее, — возразил тот.
— А полуживое? — заинтересовался Боговаров, испытывавший особую, беспричинную неприязнь к брату Гаутаме, хотя тот был единственным из собравшихся, кто не давал ему к этому никакого повода.
— Плюсом нашего положения, — объявил священнослужитель, не отвечая на вопрос Боговарова, — является то, что нам не нужно готовиться к походу. Мы прокормимся подаянием… здесь накопилось много еды. Достаточно взять с собой воду и предметы личной гигиены.
Брату Гаутаме Гауляйтеру, судя по рассудительности и основательности его тона, вздумалось возглавить разведывательный отряд. Он явно стремился стать вожаком, но только Торомзяков поддержал это невысказанное намерение угодливым обещанием:
— Я сейчас же распространю по Ленте новость о нашей миссии. Нас будут встречать…
— Поначалу, — кивнул Гаутама. — Чем дальше, тем равнодушнее народ… они сломались, поддавшись унынию и праздности. Мы сами возьмем все, что нам нужно.
Торомзяков, согласный с ним во всем, принялся тыкать пальцем в кнопочки телефона.
— Але, Грабли? — прогудел он взволнованно.
Марат, не принимавший участия в пустом разговоре, приблизился к молодому человеку, который внимал своему плееру уже много часов. Он легонько наподдал меломану:
— Пойдешь?
— Куда? — на Марата смотрели бессмысленные глаза. В ноздрях молодого человека запеклась кровь, похожая на марганцовку.
Марат молча указал в направлении горизонта.
— На фига, — пробормотал тот и вернул левую заглушку на место.
— Зачем собирать толпу? — подошла Тамара. — Нас и так много, пять человек.
— На мясо, — мрачно пошутил Марат. Проснулся телефон, Марат прислушался.
— Привет, Марат, — деловито сказал незнакомый голос. — Это Крол двадцать четвертый, у меня «нисан». Ты читал «Опрокинутый мир»? Там говорится, что оптимум недостижим и не стоит на месте…
Марат отключился. Он посмотрел на аппарат и вдруг остервенело шваркнул им об асфальт, наступил ногой. Раздался хруст, как будто раздавили здоровенного навозного жука.
— Вот идиот, — вздохнула Тамара, слушая, как просыпаются телефоны Гаутамы и Торомзякова. У Боговарова, который принципиально не жаловал сотовую связь, телефона не было.
Марат взялся за ухо, давшее о себе знать.
— Так и давит, — пожаловался он, нисколько не обижаясь на оскорбление: в общении с Тамарой он стал покладистее. — Это сучье пространство. Сам воздух давит, и все вокруг.
— Не преувеличивай, — отрезала жена. — Или иди поплачь, если хочешь.