— Идете одна воевать против зла с двумя ракетницами и двумя псами?
— Один из псов и вправду пес, то есть кобель, а другая сука, то есть собака, — промолвила Катриона, заматывая башлык. — И что мои ракетницы против автомата Калашникова, «аграна» с «береттою» либо «мухи»? Сметут с дороги. Я иду воевать против зла как против страха своего и подлости своей. Зла всегда меньше, чем добра. Но оно господствует, нам надлежит потеснить его не количественно. Зло должно качественно измениться, тогда мы победим.
Произнеся сии максимы, она шагнула в метель, отвязала псов и исчезла в белой мгле.
ГЛАВА 3.
ТЕ ЖЕ И СОБАКИН
Ванда Федоровна сервировала стол. Старой Ванде трудно было справляться с ролью управляющей Виллы Рено, и дочь сменила ее. Она считала тарелки: кроме родителей, стариков Шпергазе, девочек, брата Владимира Федоровича с женою Елизаветой Петровной, живших в пансионате постоянно Любови Юльевны, Михаила Михайловича по прозвищу Мими и Ясногорского, ожидались гости — фон Платтены с двумя мальчиками, приехавшими к Платтенам. Кажется, из Гельсингфорса. Для дочерей Маруси и Тани, племянницы Верочки, мальчиков, гостивших у фон Платтенов, Ванда Федоровна (мы теперь будем называть ее по имени-отчеству, а ее матушку Вандою, матушка была дочерью польки и только-только обрусевшего французского парикмахера, тогда как Ванда Федоровна, родившаяся в Санкт-Петербурге, вышедшая замуж за отставного офицера и потомственного купца Орешникова, проигравшегося, уехавшего в Москву с очередной пассией, бросившего ее с малолетними дочерьми, была более чем обрусевшая) поставила особые тарелочки, голубые с золотом, особо любимого петербуржцами пронзительно сине-голубого bleu Benoit, цвет модных в осьмнадцатом штофных обоев, введенный в обиход девятнадцатого художником Бенуа.
— Вандочка, кому поставила синие тарелки, детям?
Это вошла матушка, Ванда Шпергазе.
— Да, мама.
— Сюда посадим Танечку, сюда Марусю, тут будет Верочка сидеть, а здесь шведские мальчики.
Глаза Ванды поголубели, заблестели слезами, она прикусила губу, поломала пальцы. Внучки были Николаевны, полные тезки убитых в Екатеринбурге царских дочерей, тоже без пяти минут невесты, сил нет вспоминать, образы царевен и внучек смешивались, очарование юности, беззащитность, доверчивость девушек, окруженных пьяной взбунтовавшейся солдатней, разрухой, безвременьем, беззаконием; зачем? за что? Всякие черные слухи ходили, что изнасиловали царевен перед тем, как убить, что в корсетах царских дочерей зашиты были бриллианты, разлетавшиеся ореолами радужной пыли от пуль, что девушек добивали тупыми штыками, что чудом добрый человек спас одну царевну и больного царевича, все это не единожды видела Ванда в страшных снах.
А шведские мальчики, братья Освальд и Ральф, напоминали ей тех братьев, что утонули до начала войны во втором пруду каскада, Ванда не могла их забыть, ей казалось: гибель двоих детей, такая бессмысленная, послужила сигналом к катастрофе, постигшей всех. Она вытерла слезы, отвернувшись, дочь сделала вид, что ничего не заметила, в семье не принято было выражать чувства открыто; похоже, Маруся и Танечка унаследовали резвость и «душу нараспашку» от грешного батюшки своего.
Легкий неотступный шум водопадов каскада был слышен, ручей и пруды после долгого таяния снегов полноводны, подпитаны талой водою. Прошла снежная зима, отошло половодье, нанятые, по обыкновению, финны углубили каналы под горою, осушая огород и сад, и после времени талой воды, которую так любят, до боли в горле, вечно лижущие сосульки дети, пьют долголетние горцы да краткой жизнью бездумно дорожащие зверьки с птицами, устраивающие водопои у самой кромки таяния льда ручейных побережий.
Между третьим и четвертым прудами, внизу, серебристые ивы уже стояли в листве, на острове отцвела печеночница, за ней должны были зацвести незабудки, потом сирень с черемухой, ландыши — и ирисы, наконец; остров от весны до осени должен быть в цвету, задумка Ванды, осуществленная Вандой Федоровной, приводившая ежегодно в восторг Сержа Рено, да и Папу Коку Рено, Эмиля, крестного Ванды Федоровны и Маруси с Танею. Эмиль Рено, хозяин виллы, поручил Федору Федоровичу Шпергазе привезти из Петербурга фантастические часы с боем, малые куранты, такие голосистые, что услышавший издалека их голос архитектор Барановский пришел на них поглядеть, да тут же и присоветовал поставить на самом верху каскада клепсидру, на выходе ручья из последнего пруда — солнечные часы, а на самой высокой точке горы на углу ограды при Морской — каменную беседку, из которой виден будет залив, вечерний ореол огней Петербурга, купол собора Кронштадта, островки фортов, паруса, коляски и телеги прибрежной дороги из Куоккалы в Териоки, пляжный песок. Судя по знаменитой Смотровой площадке возле «Замка Арфы», Барановский особо любил взгляд вдаль,
В теплые дни столы выносили в сад, сдвигали; на белые скатерти падали розовые лепестки финских яблонь, белые лепестки русских, оттеночные, отличавшиеся от других мелкие лепесточки китайских яблочек и померанцев, слышна была старинная музыка пробудившихся пчел и шмелей, голос каскада, казалось —только прислушайся, сделай усилие, поймешь речь бегущей, играющей воды.
— Я поняла, — сказала Любовь Юльевна Вебер по прозвищу Либелюль, — почему река течет, течет, веками течет, а все вода в ней не кончается. Потому что это одна и та же вода,
— Браво! — воскликнул Владимир Федорович. — Да вы у нас философка, Либелюль! Позитивистка! Релятивистка! Откуда что берется в такой красивой женщине! На что вам, хочу я знать, мудрость к красоте? Перебор натуральный.
Либелюль порозовела, точно лепесток финской яблони.
— Значит, можно дважды войти в одну и ту же реку? — спросил старший из мальчиков, Ральф.
— Даже и не дважды, — подхватил Мими, улыбаясь и принимая любимую позу свою: скрещенные руки на трость, подбородок на костяшки тыльной стороны ладони, — многажды, бесчисленное множество раз.
— А вот и нет! — неожиданно вскричал младший брат, Освальд. — Вода одна и та же, пусть, а человек всегда другой!
— Меняется? — осведомился Мими.
— Ну... растет... совершенствуется...
— Кто совершенствуется, — сказал молодой человек по фамилии Белых, пришедший с Владимиром Федоровичем гость нежданный, — а кто и деградирует, как кому на роду написано.
— И, значит, значит, — прошептал старший мальчик, Ральф, потихоньку выбывая из разговора взрослых: считалось неучтивым слишком долго привлекать общее внимание, он снизил голос для окружающих его детей, но и сидевшие рядом Либелюль и Мими его слушали, — вода помнит все? Может помнить все, если она одна и та же? Все, что возле нее было? Все события и человеческие пьесы? Любую фильму? Только она о них не рассказывает.
— Может, и рассказывает, — подхватила Маруся, — да мы не понимаем. Мне всегда мерещится: ручей что-то говорит.
— У него речь младенца, — заметила Либелюль, разламывая красивыми пальцами печенье, — младенцы, как голуби, гулят, гулюкают, лепечут, у них свой язык, может, они целые саги хотят поведать, не правда ли, Мими?
— Да, — сказал Мими невпопад, — вода все помнит, все картины прошлого хранит, из воды в прошлое можно было бы войти, да мы не знаем, где дверь.
С этими словами он поднялся, опираясь на трость, пошел курить к клепсидре, Либелюль проводила его озабоченным взглядом. Что-то его задело, думала она, что-то не так.