Папиросный дымок тающей аурой некогда окружавшего бытие уюта плыл вокруг Мими; действительно, ведь младенцы гулят, точно голуби или ручейные воды, так же пробовал голос и его сын, младенцем он мог сына представить, а вот раненным в Крыму новобранцем, пристреленным ворвавшимися в госпиталь солдатами революции — или матросами? — он был непредставим. Мими не единожды просматривал эту дикую сцену в воображении своем, но не с сыном, с безликими статистами полусна-полуяви. О жене он не знал ничего, впрочем, по слухам, она уехала в Константинополь, то есть в Стамбул, возможно, уехала и оттуда, ну хоть в Париж, а может, осталась в Турции, прачкой ли, содержанкой ли, завсегдатайкой квартала проституток. Иногда во сне на месте утешительных слухов видел он могилу жены в степной траве.
Однажды сын поймал тритона, тут, на даче, в Русской Финляндии, посадил его в банку с водой; на третье утро в банке оказалась одна шкурка тритонова, полупрозрачная выползина; тритон превратился в кого-то? Сын очень горевал тогда. Теперь Мими сам был оболочкой прежнего существа: ушел тритон, аннулировался, пропал. Никто не знал о семье Мими, он не рассказывал, его не спрашивали. Большинство из тех, с кем общался он ныне, принимали его за закоренелого холостяка.
Владимир Федорович, Ванды Федоровны младший брат, приладился ходить за границу, за реку, за Белоостров и Сестрорецк, в Россию-матушку, в Петроград, то бишь в Петербург, домой, на свою квартиру, на квартиру Шпергазе, но наведывался и на сестрину, а однажды и к Мими зашел и за время хождений, года через три прикрытых ужесточившимися правилами да сменившимися пограничниками, умудрился притащить в Келломяки одежду на все сезоны (а то ведь остались как есть: в летнем), золотишко, драгоценности, в том числе и для Мими шкатулку с браслетами и колечками матери и жены; тогда жизнь Мими наладилась. А до удачного похода Шпергазе-младшего купил Мими у кого-то из полузнакомых сталкеров, тоже шаставших в колыбель революции, на последние деньги галстук и восстановитель для волос, чем прямо-таки потряс Ванду-старшую.
— Лучше бы вы носки купили взамен штопаных-перештопаных разноцветными нитками!
— Кто видит мои носки? А когда я снимаю шляпу, — тут Мими для наглядности приподнял прохудившееся, как на пугале, некогда элегантное соломенное канотье, — когда я снимаю шляпу перед дамой, волосы мои видят все. Седина неровная, пятнами, оттенка некрасивого. Сивого то есть. Неэстетично.
Он докурил, глядя на клепсидру. Обучая детей французскому, он читал им фразу из Фламмариона: «Charlemagne recut de Haroun-al-Rashid une magnifique clepsydre» — «Карл Великий получил в подарок от Гаруна аль-Рашида великолепную клепсидру». Теперь смысл многого в жизни, прежде абсолютно осмысляемого, полного значения, ускользал от него. На кой черт Карлу Великому клепсидра калифа? За каким лядом Эмиль Рено, вняв совету Барановского, поставил на верхней точке получухонского оврага водяные часы? Почувствовав, по обыкновению, взгляд Либелюль, Мими вернулся к столу. Она часто на него глядела, задумавшись, поверх голов, поверх всего.
Сам же он частенько засматривался на младшую девочку Орешникову, Танечку; в неопределимом пространстве воображения, служившем ему убежищем, он прочил ее в жены убитому в Крыму сыну, представлял себе свадьбу, Константина, ведущего под руку новобрачную, первого внука, улицу, на которой жили бы они в Петрограде, тут он начинал колебаться, выбирая: на Сергиевской? на Захарьевской? на Пантелеймоновской? Иногда, колеблясь, доходил он до Коломны. Мими нравилось подстерегать Танечку, идущую с залива или из леса, здороваться с ней, целовать ей ручку, она была вот-вот на выданье, совсем взрослая барышня, во многом сущее дитя. Болтая с ней, он почти забывал действительность и на мгновение верил, что говорит с невестою Кости.
Молодежь незамедлительно заняла верхний лестничный марш каскада с веселым гомоном птиц.
Молодежь была разновозрастная, что никому не мешало: Маруся — молоденькая девушка, Танечка — барышня, любительница играть с малолетками, старавшийся казаться старше Ральф, четырнадцатилетний фантазер Освальд, Верочка с подружкой Ирис Мууринен, дочкою столяра; Ирис держала за ручку братца Тойво., которому была нянькою.
— Скажите, Ральф, — прошептала Татьяна, — что это рассказывают про вашу знакомую фон Платтен, якобы она с опасностью для жизни прятала в Петрограде фрейлину Вырубову?
— Никогда не слыхал. Знаю, что сама она бежала в Финляндию по льду залива, ее преследовали, она ехала на розвальнях едва одетая, а муж ждал ее тут, на даче. Она женщина решительная, от природы героическая, поступок вполне в ее духе.
Верочка и Ирис обсуждали ожидающееся под горою в домике садовника событие: должна была ощениться всеобщая любимица — лайка Тагажма, Тага; решено было по правилам назвать помет на одну букву, выбрали — «м», придумывали имена щенков: Мажор, Минор, Медори, Микс, Мяки, Мирра.
— Майна, — сказал Освальд.
— А Медори, — спросил Ральф, — это он или она?
— Хочу мадонь! — сказал Тойво громко.
— Что он хочет? — спросила Маруся. — Дай ему это, Ирис, он сейчас заревет.
— Он хочет домой.
— Хочу, идем!
— Будешь реветь, — сурово сказала Ирис, — вот пойдем через Захаровский лес, тебя лиса съест. Или Хийси утащит,
— А я ап кнут и ба лису! — еще громче заявил Тойво с глазами, полными слез, поджимая губы.
Видимо, он должен был вымолвить, что сделает с Хийси, и собирался с духом, но не успел.
Внезапно возникший, точно гром, топот копыт приблизился раскатом; гнедой конь, не слушая криков всадника, попытался перемахнуть через запертые ворота. То ли конь не рассчитал высоту, то ли перепад между воротами и Морской заставил его сбросить скорость, он завис над пламенеющими пиками решетки, осел на них, пропорол себе брюхо, седок скатился через голову лошади, вскочил, женщины закричали, мужчины бросились к воротам.
Конь, истекая кровью, хрипя, с пеной на оскаленных зубах, лежал на боку, косился налитым кровью страдающим глазом на людей.
— Таня, Маруся, — скомандовал Владимир Федорович, —- велосипеды у дома, езжайте за ветеринаром, там четыре велосипеда, составьте девицам компанию, молодые люди. Верочка, иди с Ирис и Тойво в дом.
Стайка велосипедистов, встревоженно гомоня, скрылась за поворотом.
— Молодой человек, — сказал Мими всаднику, — нате, выпейте водки. —- Я не пью, — отвечал тот.
— Выпейте, на вас лица нет.
— Если бы вы знали, какой это был конь. Я сам его вырастил. Ему суждено было на всех соревнованиях и конкурах побеждать. Я его погубил, я виноват, я не углядел.
Он взял из рук Мими рюмку, неумело опрокинул ее, закашлялся. «Ровесник Костин», — подумал Мими.
— Погодите убиваться-то, у нас ветеринар отменный.
— Нет, все кончено, я вижу.
Молодой человек опустился на колени, приподнял голову лошади.
— Лось, прости меня, Лось. Конь бился в судорогах.
— Я его учил препятствия брать. Через одни ворота он прыгал. Мы вылетели из-за поворота. Я замешкался, не сообразил, он меня не понял, я его не понял, что я натворил!
Появились Маруся и Ральф с ветеринаром.
— Где Таня и Освальд?
— Мамочка, Освальд отдал доктору велосипед, а Таня боялась сразу возвращаться, сказала: пусть доктор коня подлечит, не могу смотреть; да и Освальда надо обратно проводить. Они возвращаются тропинкой мимо нижнего Пруда через Захаровский лес.
— Ну, молодой человек, я ветеринар, Агеев Илья Ильич. Сейчас посмотрим вашего скакуна. Как зовут? Сколько лет?
— Его зовут Лось. Ему три года. Я сам его вырастил. Ему суждено было все призы брать. Моя фамилия Собакин. Это я его погубил, моя вина.