Место - Никулина Майя 12 стр.


Она подошла к нам в маленьком симферопольском ресторане, и я заметила ее сразу от дверей и видела все время, пока мы сперва шли, сопровождаемые швейцаром, потом, подхваченные бойкой официанткой, усаживались за стол и пока официантка устраивала наши розы и ставила шампанское и бокалы. Она все время шла ко мне и, дойдя, остановилась, вцепившись в спинку стула твердыми, с квадратными ногтями пальцами. На ней был синий шевиотовый костюм, определенно образца первых послевоенных лет, белая блузка с выпущенным поверх костюма воротником и шнурованные полуботинки с толстым, желтой ниткой прошитым рантом; и лицо у нее было белое, простое, как яйцо, с тупым и печальным выражением вечного девичества. - Красивые руки у вашего мужа, - сказала она. - Наверное, он хирург. - Да, хирург. - Или артист... - Артист - Или скрипач... - Да, скрипач, да... Она, безусловно, смущалась, но все же выпила шампанского и съела конфету. - Вы из Москвы, из Ленинграда...Какая красивая у вас жена... Хорошо, что я вас встретила. Как знала, что встречу... Мы вышли вместе. Она взяла мои розы. - Уж я непременно довезу. Будет память. - Да, да. - Уж я вас не забуду. Мы прошли молча квартала три, потом она перешла на другую сторону и уже с той стороны помахала мне цветами. Через полчаса я уже на ногах не стояла: голова моя горела, силы оставляли меня, сознание мутилось, но я требовала, чтобы мы непременно уехали, сели на поезд и уехали куда угодно. В вагоне мне полегчало, так что в Джанкое я уже вышла на платформу и долго ходила вдоль торговых рядов. Зрелище последнего крымского базара с круглыми желтыми дынями и синим виноградом казалось мне невероятным блаженством: я не могла представить себе счастья, достойного таких утрат. Решение остаться показалось мне спасительным, и я наверняка осталась бы, не появись тут моя симферопольская знакомица, заметно постаревшая, простоволосая и уже не в костюме, а в длинном пальто, даже в шинели, только без погон и пуговиц. Шла она медленно, путаясь в полах шинели и придерживая ее обеими руками, и я сразу поняла, что рук она не разнимет, шинель не сбросит и потому быстро бежать не сможет, так что я все равно успею убежать и проскочить в вагон незамеченной. Городок, в котором мы решили остановиться, был невелик: где-нибудь северней, в средней полосе, и вообще считался бы деревней. Над низкими крышами сияли прозрачные кроны, тротуар был совсем по-домашнему выстлан чистой белой плиткой; между плитками росла трава, но тень от деревьев была уже сквозной, осенней, в нее нельзя было спрятаться, и мы шли у всех на виду, откровенно нездешние, и яркая чужеродность делала нас одинокими и родными. Мы ходили, взявшись за руки, заглядывали в чистые, мелкие дворы, в пустые магазины с выскобленными полами и цветными прилавками. Но магазинов было мало, простодушное любопытство продавщиц смущало нас, идти было некуда: все улицы скоро выходили в степь, уже остывающую к ночи. Сначала мы обрадовались темноте, повеселели, заговорили, часа два бродили по улицам, обнявшись, счастливо вдыхая домашние запахи жареных баклажан и раздавленного винограда, но потом устали, замерзли и остановились, скорей всего, уже далеко за городом, потому что вокруг совсем ничего не было - ни запаха, ни звука, ни случайного огня, хоть как-то обозначавшего мыслимый край невидимой земли. Не припомню я ночи такой огромной и непроглядной. Друг друга мы не видели совершенно, и пока я оборачивалась на звук его голоса, на лбу и на висках слышала еще теплое живое усилие речи, но потом разговор наш иссяк, страшное напряжение дня оставило нас и мы растаяли в ночи, исчезли, перестали быть, потому что нельзя же разместиться нигде и сохранить свою отдельность там, где уже ничего нет.

Некоторое время мы еще двигались, еще шли куда-то, уже не надеясь на близость человеческого жилья, но только в поисках узнаваемой опоры - дерева или камня, - чтобы устоять до рассвета. Во всяком случае положение наше достаточно определилось: мы стали бездомными, потерпевшими, сбывшаяся мечта наша обрела черты общего сиротства - мы перестали быть избранниками, мы стали бедны, как все, лишенные дороги и крова. Именно эта определенность и заставила нас действовать: двигаться, искать выступа или ступени, где можно было бы сесть, мы уже нащупали нечто похожее, когда в темноте за нами раскрылся желтый прямоугольник света и появился старик в ватнике и закричал неожиданно близко: "В дом идите, в доме-то нет никого!" После этого старик пропал, и некоторое время желтый проем в ночи оставался светел и пуст, потом зашоркали шаги, застучала щеколда, почти за моей спиной открылась калитка - "Что в холоду-то стоять?" - и мы уже пошли, ничего не понимая и ни о чем не думая, по твердой гулкой тропе, вступили в сени, голубые, уставленные широкими корзинами яблок, и затем в следующее помещение, достаточно обширное и хорошо освещенное. Стены были сахарно белы, полы выкрашены оранжевой охрой, на голубых подоконниках в консервных банках цвели бальзамины, на белой коробке громкоговорителя стояла фарфоровая фигурка, точно из числа тех, что давно перевелись на свете, но блестящая и без единой ссадинки. - Красивый у вас дом, - сказал медленно Болек. И хозяйка радостно посмотрела на него и спокойно согласилась, что да, дом большой, а жить некому - дети не соглашаются. Наскоро придуманная версия внезапного нашего появления - вот уж истинно из ночи - не вызвала у хозяев никаких сомнений, хотя, правду сказать, мудрено было отстать от автобуса, единственного за день и в такой глуши. Впрочем, стариков это не занимало: наше присутствие развлекало их совершенно. На столе появились фаршированные баклажаны, помидоры и прочая традиционная крымская снедь, затем вино - виноградное и терновое. Только есть не хотелось: голова кружилась, руки дрожали, и я прятала под скатерть сведенные судорогой пальцы. Правда, я о чем-то говорила и задавала вопросы, но, видно, совсем невпопад, так что ужин не затянулся, и когда мы вышли во двор умываться, до рассвета было еще далеко: воздух стал плотнее и жестче, а вода отяжелела и падала в деревянную бочку с круглым и резким стуком, совсем как зимой. Хозяйка проводила меня в отведенную комнату, на пороге задержалась и заглянула в нее с тихой гордостью и ревнивым интересом. Комната была большая - на четыре окна. В углу - между окон - стоял стол, у стены - кровать с темным лоскутным одеялом и красными подушками. Над кроватью плыли крупные белые лебеди, реяла круглая, с колоннами беседка, и розовая серьезная русалка лежала среди лилий, наивно подняв богатую светлую грудь. Коврик я узнала: их продавали на колхозном рынке, в углу, за пивным павильоном. Самый большой клеенчатый рай был укреплен на деревянной раме, вместо русалки там стояла скамейка и на ней сидели двое: она в белом платье и он в бурке. На месте лиц были проделаны овальные черные дыры. Можно было всунуть в них лица и сфотографироваться на вечную память. Фотограф колдовал под черной накидушкой, щелкал кнопочкой на отлете, поднимал распяленную ладонь: "Замри! Замри!". Инвалиды, торговавшие у базарных ворот скудной железной мелочью, поворачивали головы и замирали тоже. Я выключила свет и увидела, что Болек стоит во дворе возле кадки с водой и хозяйка протягивает ему ярко-белое твердое полотенце: - Ты девочку свою береги, у нас тут ночами знобко. Он молчал. - А дети есть у вас? - качнулась к нему хозяйка. Он не знал, что ответить, и спрятал лицо в полотенце. Хозяйка поняла его по-своему: - Будут еще, какие ваши годы. - И вдруг заговорила скоро и пылко: - Пожили бы у меня, а? Поживите сколько-нибудь, погостите. А то дом большой, а никто не живет...

Назад Дальше