Пой, скворушка, пой - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 3 стр.


При встречах, в письмах ли - только и разговору, сколько на лекарства отцу-матери истратила да что им из старья своего свезла-сбагрила, торговка; и когда уже с Иваном они, братком старшим, учились тут, то лишь проведать иной раз заглядывали, по наказке по родительской обязательной: роднитесь... Торговой уже точкой заведовала, кооперативом потом; покормить покормит, а если десятку когда сунет, то на двоих. А как сокрушалась в письме к нему ответном, какой-то месяц всего назад, что избу никто не покупает, чуть не со слезой, не с причетом, - хотя, может, и пятидневной выручки ее не стоит она тут, изба. Дочерям-то, впрочем, по квартире уже куплено давно и обставлено, зять на иномарке катается, на даче азиаты живут, что-то ей выращивают, - вцепилась в жизнь сеструха.

Так что можно было, пусть и с натяжкой невеселой, считать, что ему еще повезло, а то хоть в бомжи. На дачу к Раисе, по-родственному.

А весна тянула - и с теплом, и со всем остальным, чего от нее ожидали. Ничего не ждал от нее, может, лишь он один... или уж все их, ожиданья отпущенные, порасходовал без толку, поразмотал? Да и сколько им ни быть, не обманывать.

II

С дровами через неделю дело решилось: за две ездки с Федькой-Лоскутом к брошенной и полурастащенной уже ферме приволокли на тросу с десяток бревен, одно теперь оставалось - пили, коли да складывай. Лоскут поставил свой трактор-колесник на горушку, помагарычить зашел.

- Да-к ты надолго ль? - спрашивал не в первый раз, оглядывая бедняцкий, ему-то куда как знакомый обиход избы, тетешкал стакан в руке Федька. Пил он трудно, и нехорошей была эта примета: такие и останавливаются не сразу, с трудом. - А то да-к еще притартаем дровья, что нам...

- Не знаю. - Паспорт свой, малость подумав, он уже отдал в сельсовет, на прописку; а выписаться, в случае чего, недолго. Нет, умница все ж Гречанинов - уговорил, еще в Днестровске гражданство ему российское выхлопотал: какая-никакая, мол, а мать... Мамаша, нечего сказать. Отбрыкивается от детей своих как может, и нагляделся он, сколько люду русского мотается теперь без призору всякого, отовсюду ж гонят нас, где обжили все, обустроили, измываются как хотят... - Как сложится.

- Ну и складывай. А то скучно, - пожаловался Лоскут, моргая рыжими ресницами, и все лицо его блекло-рыжим было, безбровым и будто выгоревшим, одни глаза голубели по-младенчески бездумно как-то. Лет на несколько если старше его, не больше, и детвы полон дом, сразу и не сочтешь- четверо, пятеро ли. - Скучная нам житуха, Васек, пришла - не сказать... Ни работы путевой, ни веселья. Так, промеж пьяни все... вполпьяна. А ты б, может, бабенку какую - помоложе, ребяток бы; оно б, глядишь, и...

Василий дернулся, враждебно буркнул:

- Что - "глядишь"? Куда - глядеть?

- Ну, как: в жизню... Как же-ть с твоими-то случилось? Прямо и сына, и... Кто она тебе, жена была?

- Как случается... - Сеструха разболтала, всех известила - хотя о своем-то каком деле или интересе словечка у нее не вытянешь, у хитрованьи. Ну, родню не выбирают, да и не из кого уже - какая ни есть, а одна из всех осталась... Да вот соседи. Но и рассказывать о своем, тем более жаловаться тоже отвык давно, отучили добрые люди. - Мы, Федьк, давай это... без этого. Что нам, поговорить не о чем?

- Не, я ничего... - будто сробел даже Лоскут. - Как - не о чем? Шабры, чуть не годки, считай... Так что делать-то думаешь?

- Да вот, - первое попавшееся сказал он, - маракую: сажать ее, картошку, нет? Там никто на деляну нашу не сел?

- На речке-то? Не-е. Ну, Ампилогов в первый год как-то сажал... отсажался. Да-к без картовки как тут жить? - Он так и говорил - "картовка", на манер всех Лоскутовых, как мало у кого держался у них в роду старинный "разговор". И в самом деле, как? - Не, пропащее это дело. А тебе тогда, брат ты мой, погреб перекопать надоть, вконец рухается. Сам глядел: бабка, мать твоя, просила, я и лазил - за капустой, тем-сем...

Отсеемся вот и махнем в лесхоз... что тебе, дубков на накатник не выпишут? Или пару плит притащим, бетонных; но, знаешь, холодны для картовки, погребку над ними тогда надоть...

Сидели, говорили - больше Лоскут, шишайским кислым самогоном разгоряченный и памятью, она у него как цыганкин карман оказалась, безразмерный, чего не вынимал только; и нежданная зависть взяла: сидеть бы ему дома, дураку, никуда не высовываться, счастья дурного не ловить на стороне - глядишь, целее был бы.

О ком жалковал сосед, так это о младшем, Мишке: ладный какой же был парнишечка, незлой, что ни попроси - сделает... да и ты-то - веселый же был тоже! И он соглашался - да, из них, братьев троих, самый башковитый Мишка был, тройку из школы редко принесет когда, и учителя его любили, не то что нас обалдуев... Лоскут кивал усиленно, махал руками: ну, а когда Семена Вязовкина в траншее придавило, в силосной - вспомни! - это ж он один из мальцов из всех сообразил, Мишка... скок в трактор, первую врубил и вперед! А то б замяло мужика под гусеницу, инвалидом навек... Василий не помнил - в отъезде, видно, уже пребывал, в техникум дружки сблатовали учиться, в индустриальный. Это его-то, кому по характеру век бы на земле сидеть, земляным бы делом жить. Как он был мужик мужиком, так и остался им это-то в себе успел понять, узнать...

И Мишку - зачем он Мишку сдернул на юга эти проклятые, когда ему б учиться, пусть бы на одних корках хлебных, а учиться?!

Бутылка пустая была уже, а на душе тошней некуда... Деньги достал, сунул Федьке: "Сходи, литровку возьми сразу... что за ней бегать то и дело, девка, что ль? Не мальчики. Помянем братов моих".

Дело к ночи шло, и пока Лоскут ходил, самогонку искал, он растопил печку. Вспомнилось, как ходил с Иваном в кусты по речке, сушняк всякий и хворост на растопку собирать - чем-то их надо было разжигать, кизяки, а других дров тут сроду не водилось, степь. Братан, как старший, топором орудовал, а он стаскивал все в кучи на опушку, продираясь сквозь заросли уремного, первыми заморозками прихваченного уже и сыпавшего узкой листвою ивняка. Потом Ванька, скинув с себя все, даже и трусы, в несколько саженок перемахивал студеный, едва ль не до дна проглядываемый омуток со сгнившей вершей на берегу - тогда уже закалялся, в военное готовился училище, - и они сидели на жухлой траве у костерка, отца ждали, который должен был подъехать за хворостом на рынке*; скотником вечным был отец, от него и пахло-то всегда сеном с силосом и навозом. По-осеннему тихо и пусто было на речке, и лишь отдельные невнятные клики дальней, пластавшейся где-то над селом грачиной стаи доносило сюда - звали, тоскливые, куда-то лететь отсюда, из немоты этой, безответности земной и небесной, к иному...

Склады боеприпасов под Хабаровском рвануло так, что даже и в глухой ко всему, кроме дележки власти и деньги, столице услышали. Гадали, толковали диверсия ли, о жертвах и вовсе как-то невнятно сообщали, вроде как о пропавших без вести, потом быстро замяли все это вместе с разговорами и какими-либо упоминаниями - не было, нету... Извещенья и тела без огласки, как водится, рассылали-развозили, и что там от капитана Макеева запаяно было в гробу - знали, может, сослуживцы лишь одни, жене с дочкой не показали. С похорон от невестки, какую он и в глаза-то никогда не видел, только письмо получили с фотокарточками - яркими по-нынешнему, словно бы и праздничными, когда б не лица и красным с черным обтянутый гроб в нарядном цветнике венков... все расцвечено теперь радужной какой-то, зазывно-яркой гнилью, и чем разноцветней, тем гнилее. Чего доброго, а хоронить научились, попривыкли.

Назад Дальше