Я в последний раз спустился в подвал к рентгеновскому аппарату, своему бесполезному сослуживцу. Выдумка дембельнуть его, чтобы уволиться самому, казалась пижонской. Ах, какой вид будет у инспектора: “Что значит “пропал”, в нем две тонны?!”, ах, какой вид будет у меня с фигой в кармане – умирать, так с музыкой, сказал деревянный человечек. Балаган. Но я не смог придумать, как уйти достойнее, да еще не ударив рикошетом по Саранче.
Уставшие от самогона автомобильные прапорщики всего за две бутылки “Хирсы” подогнали ремонтную летучку. Грузчиков я набрал как обычно: положил в изолятор нескольких солдат поздоровее. Они на раз-два закинули в кузов летучки огромный ящик, ставший за десять лет сухим и легким, и навалом побросали туда части аппарата.
Еще до того, как летучка с аппаратом выехала за полковой КПП, я ужаснулся тому, что наделал.
Когда в ящике с треском взорвалась вакуумная трубка и посыпались осколки, тут-то я и ужаснулся. А солдаты забрасывали через высокий край ящика вперемешку стеклянное и металлическое, стараясь набить и наломать побольше. Им нравилось портить мир, где они еще ничего не произвели и ничего не имели. Автомобильные прапорщики индифферентно пили “Хирсу”, показывая, что уже достигли того уровня социальной зрелости, когда мир до лампочки. А я, значит, ужасался, гусь лапчатый, вся спина в поту. Как будто не сам все придумал.
Прикажи я отнести аппарат обратно в подвал, все равно его уже нельзя было показывать инспектору. Неважно, что аппарат и целый не работал. Оно и не требовалось: устаревшая модель – излучение выше нормы, и нужных пленок для него не выпускали. Требовалось, чтобы аппарат числился: “Рентгеновская установка в компл.” А тут был не “компл”, тут было уже “стеклобой”, словом, план мой удался, и увольнение из армии стало вопросом времени.
Спрашивалось, где я буду жить.
Не спрашивалось, но, пока аппарат формально не был списан, могло спроситься, сколько он стоит – сколько моих годовых заработков? И какие будут эти заработки?
Я же привык получать вдвое больше, чем участковый врач, а работать вдесятеро меньше. Хотя штатский взвыл бы от моей работы – по двенадцать часов в день, с одним выходным. Но это была работа не врача, а дежурного на всякий случай, надсмотрщика над молодыми разрушителями, караульщика подотчетного медимущества.
Наконец, спрашивалось: почему я раньше ни о чем таком не подумал? Только на этот вопрос я и мог ответить. Из-за Насти. Я бы поехал валить лес, лишь бы подальше от ее комнаты с опечатанной дверью.
Прапорщики допили “Хирсу” и укатили втроем в кабине летучки – избавляться от аппарата и заодно прикупить еще “Хирсы” в станционном коопторге. Солдаты, шлепая тапочками, пошли будто бы курить. Само собой разумелось, что вот так, в тапочках и больничных пижамах, они рванут на танцы в санаторий текстильщиков. Если бы вернулись ночевать, я бы выписал их с диагнозом “подозрение на грипп не подтвердилось”. Но в конце концов пришлось отправлять за ними патруль, и я выписал их за нарушение режима.
На месте похорон моей военной карьеры осталась только упаковочная стружка с мелкими звездочками стекла. Из медпункта вышел удивительный рядовой Аскеров и стал гонять стружки веником.
– Зачем тебе это нужно, Аскеров? – спросил я.
– Грязно, – пожал плечами удивительный рядовой.
– А тебе какое дело? Ты что, в наряде?
– Нет, – констатировал удивительный рядовой, усердно махая веником.
– Так зачем ты за всеми убираешь?!
– Грязно, – как маленькому повторил мне удивительный рядовой.
– Аскеров, – сказал я, – таких солдат не бывает.
Удивительный рядовой выпрямился, осмотрел себя, начиная с веника в руке, и опять стал мести, решив не отвечать на мое неконкретное, а возможно, и обидное замечание.
– Извини.
Ты есть, значит, такие солдаты бывают, – признал я и к слову высказал самое невероятное предположение: – Ты что же, Аскеров, служить хочешь?
Удивительный рядовой так разволновался, что бросил веник.
– Хочу, – сказал он, сам потрясенный тем, какую махину ценностей переворачивает единственным словом.
Вся служба на том стоит, что солдаты не хотят служить, а хотят домой. Будь иначе, увольнения в город и десятидневные отпуска давали бы не в поощрение, а в наказание. И офицеры не пугали бы нерадивых, мол, дождешься у меня дембеля в ноль часов тридцать первого декабря и ни минутой раньше. Такие посулы зачитывались бы перед строем, как приказы о награждении, – если бы, повторяю, солдатам хотелось служить.
– Я деньги давал, – шепотом продолжал удивительный рядовой. – Кого в армию не берут – больной, жениться нельзя: дети пойдут больные. Я давал пятьсот рублей, и меня взяли. Ты меня вылечишь – я женюсь.
– Вылечу, – пообещал я, хотя сильно в этом сомневался. – Есть аппаратик, будешь надевать на ночь. Писнешь во сне – тебя ударит током и проснешься.
Удивительный рядовой помолчал и, раз такой пошел откровенный разговор, опасливо признался:
– Знаю, мне в госпитале надевали. А я вынимал батарейку. Боялся, убьет.
– Не убьет, – заверил я. – Такого парня – и какая-то батарейка?!
И мы разошлись, друг другом довольные.
Интеллигентные люди попьют и завяжут Дверь Лихачевых была заклеена бумажкой с милицейской печатью. Над бумажкой долго, нахально и глупо трудилась Замараиха. То я замечал, что надорван уголок, то на следующий день – что печать расплылась от сырости. Наконец я поймал Замараиху на месте преступления. Она поставила у двери стремянку, на стремянку – электрический чайник; пар из носика бил в бумажку, Замараиха колупала ее ногтями, поплевывая на ошпаренные пальцы.
К тому времени мы не разговаривали. Информация по необходимости передавалась через кого-нибудь третьего, необязательно одушевленного. Выбрав на этот раз в посредники чайник, Замараиха сообщила ему, что приезжает из ГДР Настин отец, и нужны платье и туфли обрядить ее на похороны.
Замараихе не следовало знать, что Настю мы спрятали в холодильник и платье ей не нужно, старшинка Люба дала ей платье. И я сказал в общажном духе, обращаясь к чайнику: а как, интересно, Настин отец посмотрит на то, что чужие люди рылись в дочкином?
– Хорошо посмотрит, – успокоила чайник Замараиха, – у человека ж горе, он и рад будет, что помогли.
– Может, и рад будет, а может, кинется ложки считать, – припугнул я чайник. – Поди докажи потом, что не брали.
– Докажем, – заверила чайник Замараиха, – мы ж печать назад приклеим! А если кто не заработал себе на ложки, можем поделиться.
Я назвал ее воровкой, она меня – блядуном; я напомнил, что и она имела к моим блядкам самое непосредственное отношение.
– Один раз не считается, – парировала Замараиха. – А если сболтнешь мужу, то еще неизвестно, кому хуже придется.
На зеркальных боках чайника гримасничали наши нечеловеческие рожи. Чайник все кипел, бумажка с печатью скукожилась и отпала.
– В конце концов, это наша комната, – победно ляпнула Замараиха, вынув из кармана ключ с фанерной биркой, и стала тыкаться в замочную скважину. Ключ мелко стучал, как будто Замараиха специально выбивала дробь. – Запросто могу выставить ихнее барахло в коридор, и никакая милиция…
Я спросил:
– И давно комната ваша?
– А как на Лихачева извещение пришло, так и наша, – косясь на меня через плечо, с вызовом объявила Замараиха.- Ордер имеется.
– А вдову вы, значит, на улицу?
Замараиха перестала тыкать ключом и выпрямилась.
– Не мы, а КЭЧ.