Все как положено: она ж не военнослужащая, так? А мы, чтоб ты знал, слова ей дурного не сказали: живи, Настя, хоть месяц, хоть два, оформляйся честь честью в свою Германию.
Я ни слову ее не поверил. Не могли у Насти, у вдовы, сразу отобрать комнату. Это Замараиха наврала в КЭЧ, что нужно платье на похороны, и взяла ключ – только и всего.
С этим я пошел к Саранче. Ротный командовал последние дни – уже прибыли солдаты осеннего призыва, много, роту нашу разворачивали в батальон, и Саранча не надеялся, что его сделают комбатом.
В ожидании новой метлы он пил впрок, опасаясь, что потом не разгуляешься. Хотя в тот момент, когда я предложил ему добить остатки валерьянки, Саранчой владела химерическая идея начать жизнь сначала. Поэтому он отказался от валерьянки, однако был не против “Хирсы” как легкого тренировочного напитка.
Мы поехали на станцию за “Хирсой”, но никак не могли довезти тренировочный напиток до дому, он все время кончался по дороге, и приходилось возвращаться за добавкой. В конце концов Саранча заявил, что ему надоело квасить без закуски, и приказал водителю рулить в медпункт.
Уже стемнело, по плацу со строевыми песнями прогуливался перед сном личный состав. Мы плотно сели у окна лакировать “Хирсу” валерьянкой под гематоген и витамины.
Насчет гематогена у Саранчи оказалась теория, что раз это сушеная кровь, то он и попадает из желудка прямо в кровь, разбавляя поступивший ранее алкоголь, и если хочешь набрать свою обычную дозу, под гематоген следует больше пить. Теория Саранчи насчет витаминов не расходилась с общемедицинской в том пункте, что они полезные. Однако степень этой полезности ротный явно преувеличивал. Наши – что, наши слабые, критиковал он, щелкая витаминки, как семечки, а вот из Афгана привозят японские: каждая пачка – гарантированные пять лет жизни, и стоять будет, как политбюро на мавзолее.
Когда мы ездили за “Хирсой”, я помнил, зачем пришел к Саранче, но при водителе говорить не хотел. А потом все мне стало безразлично, раз Насти нет и не будет, и вдруг Саранча сказал, что Лихачев, наверное, тоже принимал в Афгане эти витамины – гарантированные пять лет жизни. Тогда я заплакал и пересказал ротному Замараихину болтовню.
Саранча был уже в том градусе, когда тянет создавать себе трудности, чтобы их преодолевать. Зарядив солдатскую фляжку валерьянкой, он потащил меня к прапорщику из КЭЧ, по должности могущественному, опасному и поганому. Квартирно-эксплуатационная часть делила нашу общагу, пользуясь выкройкой тришкина кафтана, и только безалаберные коечники, живущие по четверо в комнате, могли быть уверены, что при следующем разделе им не станет хуже.
Могущественный прапорщик принял нас в коридоре, от валерьянки отказался и между прочим сообщил, что кое-кому придется освобождать площадь для офицеров из пополнения. Это, во-первых, укрепило ротного в банальной мысли: кто не с нами (пьет), тот против нас (стучит). Во-вторых, он с пьяным изумлением осознал, что посягают на его святыню – однокомнатную, занятую давно и не по званию.
– Пока я здесь еще командир, я на тебя подам рапорт, – сказал Саранча, выволакивая могущественного прапорщика на лестничную клетку, чтобы не беспокоить его семью. – Доведение до самоубийства – подсудное дело.
Прапорщик без дополнительных разъяснений понял, что речь о Насте, и начал ссылаться на должностные инструкции, но, чувствовалось, уже потек.
– Инструкция – не догма, а руководство к действию, – изрек Саранча и нежно добавил: – Ты что же, дурачок, думаешь: тебя оставят за начальника? Офицера пришлют. А ему надо показать работу – что все до него было неправильно. Да он счастлив будет, если я напишу на тебя рапорт. И квартиру оставит за мной, и еще пузырек выкатит.
Прапор замахал руками, как будто хотел улететь от безжалостного Саранчи, вцепился в отвергнутую было фляжку с валерьянкой и благодарно припал.
Допивали у него дома. Чуткая жена поставила нам закуски на кухне, сказала: “Ужритесь!” и ушла к телевизору.
– Товарищ майор принес заявление от гражданки Лихачевой, что она сама съезжает, – пережевывая сосиску, излагал прапорщик. Он успокоился, как только выдал ротному Замараева. – Все оформлено, зря вы, товарищ старший лейтенант, мы ж не звери – вдову выгонять. Разъяснений по вдовам пока что не поступало, и мы не возражали, пускай живет до разъяснений. Но раз она сама… Она, товарищ старший лейтенант, хотела к отцу в ГДР, но мы предупреждали, что в ГДР ее не пустят.
Есть разъяснение по семьям: раз она была замужем, то уже не является членом семьи отца и проживать с ним по месту службы не может.
– Идите, прапорщик, – трезвым голосом сказал Саранча. – Загнали бабу в пятый угол, и никто не виноват…
Когда за обтянутой спинкой прапорщика затворилась дверь, Саранча сообразил, у кого на кухне мы пьем, и с достоинством сказал:
– Нам тоже пора, засиделись.
Мы выловили из кастрюли по сосиске и ушли, держа их на вытянутых руках, как эстафетные палочки. Дверь в комнату прапорщика была приот-крыта, он там перешептывался с женой под фильм “Трактористы”.
– Переночуешь у меня, – сказал Саранча, вызывая лифт. – Во избежание.
– Во избежание лучше я заночую в медпункте. А то с тобой до утра надо пить, – отказался я, боясь, что ротный не поверит и таки потащит меня к себе, и придется лакать опостылевшую валерьянку, которая меня уже не брала.
Я думал, как жутко было Насте одной-одинешенькой в очень большой стране СССР, и как она пришла ко мне, и как жалко хорохорилась, а я тогда ничего не захотел понять.
Саранча долго путался пальцами в цепочке, которой прикован колпачок солдатской фляжки. Отвинтил, отхлебнул и зажевал сосиской.
– Ну и чего мы добились? Рапорт писать, дело заводить – это я так, брал его на пушку. Не заведут никакого дела. А нам с тобой жить, знать и отдавать всякому говну воинское приветствие. Спасибо, доктор, угостил валерьяночкой.
Я сказал:
– Ты всего не знаешь. Самое говно тут я. Она приходила ко мне последнему, хотела сделать аборт. А я отказал.
– Не бери в голову, – отмахнулся Саранча. – Она тебе не сказала, что ей негде жить, нет? Ну, ты и не виноватый. А вот почему мне не доложили… Хотя понятно, я уже халиф на час.
Лифт не шел; мы допили валерьянку и спохватились, что перевалило за одиннадцать, и его, стало быть, отключили на ночь.
Настал Час прапорщика, когда солдаты отбились, офицеры ушли из взводов, и на всей территории полка, где и днем наша рота терялась, как гривенник за подкладкой пальто, бурно хозяйствовали домовитые и нечестолюбивые мужички. Слово “купи” они воспринимали как личное оскорбление. Человеко-часы, человеко-годы и человеко-жизни уходили у них на приделывание “ушей” к воздухозаборникам старого “Запорожца”, на подваривание насквозь ржавых крыльев и на труды уж вовсе сюрреалистические, вроде ручного выпиливания из броневой стали задвижки для сарайчика с поросенком.
По пути в медпункт я заглянул к автомобильным прапорщикам. Из списанного мною в свое время дистиллятора лила струйка толщиною с карандашный грифель. Дистиллятор назывался Д-4, то есть перегонял в час четыре литра чего нальешь. В тот раз наливали бражку из томат-пасты. Мне, благодетелю, без разговоров дали трехлитровую банку теплого самогона, однако напомнили, чтобы потом вернул стеклотару – она стоит полтинник.
Самогон горел коптящим пламенем и на вкус отдавал нефтью. Сивуха ударяла в голову мгновенно; планета Земля рывком уходила из-под ног, и я плыл в стеклянном холоде над материками, населенными пролетариями всех стран, генсеками, сенаторами, бюрократами, душманами и воинами Совет-ской армии.