Свидание с Бонапартом - Окуджава Булат Шалвович 10 стр.


…Ходим с Кузьмой по Липенькам – грусть и запустение. Ни одной живой души. Все живое нынче, наверное, уже приближается к рязанским угодьям… А Липеньки родимые мертвы. Молчаньем грустным веет от Протвы. Ни баб, ни мужиков своих не встретишь и на поклон поклоном не ответишь. Не верится, что близко до Москвы!… Ржаной сухарь в солдатском преет ранце. Прощание нейдет из головы, все разговоры лишь о корсиканце… о засранце!

Внутренний карман моей поддевки оттянут пистолетом – мало ли что… Кузьма шествует на полшага за мною. В крестьянском кафтане, в сапогах и кожаном картузе. «Ты что же, Кузьма, в крестьянское вырядился? – спрашиваю я. – Не мог дворовое одеть?» – «Так что, ваше превосходительство, таперя все едино…» Пожалуй…

А его отправлю с Аришей, отправлю. И Тимоше польза будет.

Мы люди старой закваски, и новых веяний мы не понимаем, вернее, понимаем, но разумом, а не душой. Не представляю, как смог бы выдавить из себя: «Кузьма, подайте мне валерьяновой настойки, пожалуйста…» А ведь Сонечка говорила: «Кузьма, принесите, пожалуйста, шаль, она в гостиной на кресле», «Феденька, сыграйте, бога ради, ту пьеску. Помните, на пасху разучивали?», «Ах, Степан, сегодня вы с обедом себя превзошли! Спасибо, дружочек…» Я был с тобою, Сонечка, но язык – инструмент упрямый, поворачивается по неведомой прихоти…

Стою на берегу Протвы. Она здесь уже. Недалече отсюда истоки ее, однако окуней и плотвы в ней!… Мальчиком в жаркие июльские полдни входил в ее мелкую прозрачную воду, подав ручку гувернеру, мочил ножки и обратно, а хотелось нырнуть и плыть, плыть ловко, по-рыбьи средь стебельков водяной травы, покачивая плавниками; хотелось, выпучив глаза, вглядываться из-под воды в испуганный силуэт гувернера… Вот так-то, противный!… И слышать его заглушённые вопли: «Коко утонул!» Из-под водяного листа, топорща жабры, счастливо выкрикнуть только что выученное: «А вот хрен тебе!…» Ах, гувернер был добрым малым, когда в своем жилете алом и в светло-синем сюртуке со мною подходил к реке… А все ж с военной колесницы одним движением десницы не он мне жизнь вернул тогда на льду Зачанского пруда…

Здесь истоки Протвы. Протва – исток моей жизни. Гувернер воспитывал во мне сочувствие к добру и старательно отвращал от зла. «Кузьма, куда впадает Протва?» «В Окууу, ваше превосходительство». Дурак. Откуда ему знать, что она начинается здесь, затем течет по Смоленской дороге, по европейским пространствам, притворяясь чужой, меняя имена, чиста и коварна, и кончается подо льдом Зачанского пруда за австрийским городком Крем-сом?

Как быстро постарел, как неожиданно! Прозреваю. Вижу каждый стебелек, всякую травинку. Деревца хочется гладить по шершавой коре, приложиться к ней щекой, потереться, к цветам принюхаться – какой аромат! Какие существа восседают средь лепестков, раскинув пестрые крылья! Раньше ничего этого не замечал, жизнь ведь была вечной, а нынче хромаю по берегу и все вижу, и все передо мной раскрытое, шуршащее, поющее и все ради меня цветет, плещется, благоухает…

Господи, хоть бы поздняя осень стояла на дворе, снег с дождем пополам, голые деревья, гадость всякая, уныние, тоска, чтобы возненавидеть эту природу, с отвращением глядеть в окно, с ужасом соприкасаться с нею! Хоть бы

обернулась ко мне иссохшей гнилой рожей, равнодушная, чужая!… Легче было бы… Легче было бы!… Так нет же, кажет свой солнечный лик, благоухает, опутывает прелестями, навевает сладкие воспоминания, привязывает к себе, не отпускает, держит!… «Жить хочется, Кузьма?» – «А как же, ваше превосходительство, благодать какая!» – «Благодать? – спрашиваю грозно. – А Бонапарт?» – «Воля господня», – говорит он. Лукав раб! «А мог бы ты, Кузьма, например, взять пистолет и застрелить Наполеона?» – «Да вить как к ним подберешься? Они вить одни-то не хоодят…» – «Ну а ты словчил бы, извернулся бы…» – «Ваше превосходительство, гляньте, тучки пошли…» – «Ты мне отвечай, смог бы?» – «Да вить они меня застрееелят…» – «Россию бы спас, дурак!» – «Слыхал я, – говорит Кузьма, – будто Кутузова ставят заместо немца нашего…»

Лукав раб! И я тянусь к нему за настойкой. Он достает фляжечку, откупоривает ее, подносит, и все по-денщиковски точно, быстро, заглядывая в глаза и морщась от духа валерьянки, сочувствует… Но пальцы продолжают дрожать. Как говорил Эсхил: масло и уксус – две жидкости, которым не слиться. Не сливается с кличем победителей вопль побежденных.

Вернулись к дому по знакомой дорожке, где следы маленького Коко еще не совсем стерлись. Перед самым домом застали военный лагерь. Взвод драгун, не меньше. Молоденький офицер широко улыбался, выслушивая Ари-шины речи. Оборотился и пошел ко мне. Все так же улыбаясь, представился:

– Поручик Пряхин.

Блеклые северные глаза. Красные губы. Усталое желтое лицо. На сапогах грязь. На мундире соломинки. Молод и многоопытен.

– Ваше превосходительство, от батюшки своего наслышан о вас, мы тут из рейда возвращаемся, и решил завернуть, у меня с моими драгунами обычные походные нужды, если позволите… Кое-куда заворачивали уже, но нас не жаловали, да и вообще пусто…

– Кузьма, – сказал я, – всем баня и обед, и чтобы драгунам по чарке. Идемте, поручик. Вашего батюшку помню.

– Соколы, – крикнул поручик драгунам с радостью, – ну вот видите? Потерпите еще самую малость! – и браво зашагал к крыльцу.

После бани мы обедали втроем: я, Пряхин и Ариша. Молодая молчаливая красотка поручика весьма подогревала. «Взять да и сосватать, – подумал я, – дам за ней тысяч шесть, пусть увозит…»

– У нас после того чуда, после тех фантастических денег, которые на нас свалились, – сказал Пряхин, – все обернулось вот как хорошо. Батюшка смог и мне, старшему, сельцо прикупить в Пензенской. Сто душ, – и он оглядел столовую, – хорошенький уютный дом господский, тоже с кабинетом…

– Вы женаты? – спросил я.

– Женат, женат, – засмеялся он и глянул на Аришу. Она была царственна, как никогда.

– Теперь бы только выпутаться из этой истории, – продолжал он, – потому что это постоянное отступление просто душу вымотало, уже нет никаких сил, просто вся армия унижена… И пообтрепались мы изрядно… Слава богу, ноги еще носят. Все с духом не соберемся, бог ты мой, дать решительное сражение, почему это так, не понимаю; может быть, потому, что француз так силен, что никто решительно не знает, как давать это решительное… Хотя что значит силен? В отдельных стычках, в мелких, мы не уступаем. Вот вам и решительное сражение… Сначала намеревались под Смоленском, но это было смешно, с ходу, не продумав, ну и не стали, продолжали пятиться. Теперь встали у Царева Займища, позиция хороша, француз будет как на ладони, да вот беда, воды нет, а без воды пропадем. Вы согласны, ваше превосходительство? Только моим лошадям, считайте, на круг ведер по двадцать в сутки, да и то это как мне рюмочка, – и он засмеялся и поглядел на Аришу. – А уж обо всем войске я и не говорю. Значит, опять пятиться. Наверное, придется. А пока дым коромыслом: копаем, укрепляемся…

– Значит, Москву отдавать? – спросил я, хотя, бог свидетель, я это предвидел, предвидел: там единый кулак, а здесь разрозненные соединения, там единая воля, а здесь интрижки и сведение счетов.

– Бог ты мой, ну уж этого не должно случиться, – сказал он тихо, – мы все костьми ляжем! (Кому нужны наши кости?) Это что же, значит, армию предать? И вообще все? Москву… Все надежды разрушить… Теперь, говорят, с Кутузовым дело переменится. Все, конечно, сгорают от нетерпения: все-таки Кутузов, и, может быть, перестанем пятиться, потому что если подумать, то француз ведь больше половины состава в пути растерял, а к нам подкрепления идут и идут; генерал Милорадович, например, уже в двух шагах с корпусом, да и вообще земля вокруг своя – это же преимущество? Как вы полагаете? Из Калуги и Тулы, например, идет ополчение, и, когда мы с моими людьми делали рейдик для рекогносцировки, сами видели, а из той же Калуги и Орла везут продовольствие, – он засмеялся, – правда, провиантские начальники – все воры, почему так получается в такой момент?

Утром я молился о ненастье. Тучки набежали со стороны Протвы, а сейчас уже они наползли сплошным покрывалом, обложили небо… От Царева Займища войска будут уходить, ежели совсем не ополоумели, будут отходить на Гжатск, а тут и Липеньки. Какое будет лицо у этого красногубого драгуна, когда над Липеньками взовьется черный дым и загадочные слухи поползут по ночным бивакам сквозь молочный туман…

– Получается странная картина, – сказал Пряхин, отставляя тарелку, по которой прошелся хлебным мякишем, – с одной стороны, сплошные выигрыши в стычках, с другой – беспрерывное отступление. Вдруг выясняется, что французы совершили вероломное нападение: вы, конечно, знаете, что они напали вероломно, и все такое… Я понимаю, конечно, что это с их стороны бестактность, – он засмеялся, – но ведь война же! И вот, представьте, отступаем, маневрируем, сжигаем магазины, чтобы не достались врагу, такие запасы, что трудно передать! Бог ты мой, мы ведь шли от самого Петербурга в надежде, что при столкновении с противником устроим им баню, и дело с концом, ну, не баню, а просто исполним свой долг, но от Витебска как покатились, и начинаются такие картины: вечером на биваке счастливое известие, что Платов где-то там перед нами вошел в соприкосновение, потрепал дивизию и взял тысячу пленных. Кричим «ура». Утром просыпаемся. «Господа, быть наготове, скоро выступаем». Все наготове. Выступаем… но не против француза, не добивать его, а от него! Да как быстро! В иной день пятьдесят верст… И снова та же картина: «Господа, радостное известие. Кульнев опрокинул авангард, взял три тысячи пленных и десять орудий. Ура…» А утром все в седло… и в дорогу… И заметьте, что все цифры круглы, как наливное яблочко. Вот так, торжествуя, катились до Смоленска, потом до Вязьмы, теперь, наверное, и от Царева Займища покатимся… Мы тут в рейде с моими драгунами надеялись столкнуться с каким-нибудь французским авангардиком: руки чешутся, да к тому же не по общей команде, а сами, сами Кровь бурлит – сил никаких! – И оборотился к Арише: – Представляете, Арина Семеновна, что значит – у драгун кровь кипит? – Она удостоила его благосклонным кивком. – Да какие авангардики? В одном лесу, тут неподалеку, наткнулись на землянки. Какой-то помещик Лубенщиков со своими людьми, тут и бабы, и детишки, и старичье, нарыли землянки, выставили караулы… Да, и скот с ними! Бог ты мой! Куры, гуси, овцы… Сам Лубенщиков – отец-командир, сам командует, сам сечет батогами за всякие провинности, сам грехи отпускает, просто комедия. Я ему говорю: «Бога побойтесь». А он мне: «Я сам отставной поручик и свое дело знаю, а ежели их не держать в страхе, они меня и семью тотчас же изведут». Я ему говорю: «Война, сударь, опомнитесь…» А он мне отвечает, мол, не лезьте в чужие дела, а то вооон нас сколько… И даже не покормил, барбос… Какие люди!

Пошел дождь! Мелкий, обложной, затяжной. Вот они, мои молитвы. Чего же теперь тебе не хватает, мой генерал? А все-таки ищу, словно таракан, какую-нибудь щелочку высматриваю, надеюсь!…

– Кузьма, – сказала Ариша, – вели десерт подавать.

– Я так наелся, – засмеялся Пряхин, – я как только узнал, чья это усадьба, ну, думаю, здесь-то нас не обидят, здесь не только каша будет. Мы когда подошли к Смоленску и остановились в полуверсте от него, многие наши офицеры отправились в город, чтобы хорошенько покушать. Я же, болван, отказался, хотя и по серьезной душевной причине, потому что было грустно, что этот прекрасный город вовсе и не собираемся отстаивать и он тоже перейдет к врагу. Я остался в лагере, написал к батюшке моему письма, и тут воротились мои товарищи, начали меня корить за лень: мол, патриотизм не в том, чтобы хорошенько не покушать и прочее, просто стали требовать, чтобы и я сходил, город посмотрел, расхваливали обед, а особенно смоленские конфеты и мороженое, и я, конечно, не утерпел и на следующее утро отправился, и сразу же, первым делом, в кондитерскую Саввы Емельянова. – И вздохнул. – Но мне не повезло, потому что не успел я отпробовать всего, что накупил, как забили генерал-марш, пришлось бежать, и через полчаса уже выступили. Прощай, Смоленск!… Голод плохо, а сытость лучше? Мне теперь лень рукой пошевелить, а как же с французом рубиться? Бог ты мой, после бани и таких блюд только и спать где-нибудь в тепле и уюте, – и оборотился к Арише, и она, чертовка, оборотилась к нему. Он был пригож собой, весел и молод.

– Вас устроят отдохнуть, – сказал я, – чего беспокоиться?

– Я велю устроить господина офицера? – обернулась ко мне Ариша.

– А соколы мои как же? – засмеялся он. – Им-то уют найдется?

И тут она изволила улыбнуться и снова посмотрела на меня.

– Пусть люди отдохнут, Арина Семеновна, – сказал я. Тут он замахал руками.

– Э, нет, ваше превосходительство, – проговорил сокрушенно, – покорно благодарю вас, но мы и так засиделись, закружились. Нам пора. А вы, я знаю, всего уже хлебнули, и по Европе походили, я слыхал, а я вот только начинаю.

Почему-то он начал меня раздражать. Не знаю почему, и чем дальше, тем больше, и когда мы сошли с крыльца прямо в дождь, мелкий и затяжной, и он вновь, уже попрощавшись, начал тараторить, как все у него пока удачно и наша с ним встреча – большая удача для него и его соколов, и при этом размазывал капли дождя по щекам, как, впрочем, всякий нормальный человек, я подумал, что, узнай он о моем завтрашнем обеде, эти соколы пошли бы на нас в атаку…

Он долго и томно целовал ручку у Арины. Козырнул мне. Все его драгуны были уже по седлам.

– Желаю побывать в деле, – сказал я, – но чтобы успешно и батюшке не в горесть.

– Под Вязьмой, – сказал он, – три раза в атаку ходили, бог спас. У нас говорят: каждому своей не миновать…

И помчались.

Пряхин.

…Продолжаю о Варваре.

Тогда я торопил коня сквозь ночную метель, осыпая себя укоризнами за слабость. Что мне были какие-то союзы, пусть даже из ее царственных рук? Разумеется, насильно мил не будешь, но жестокость губинской отшельницы в платье модного покроя превышала мою генеральскую стойкость. Кто же он был, тот неведомый мне счастливец, так завладевший ее сердцем? Мое лихорадочное воображение рисовало мне полузнакомые лики возможных моих соперников, но ни на одном из них я так и не остановился. Ее таинственный мучитель был недосягаем для моих фантазий и пребывал где-то там, подобно собаке на сене, отвергая Варварины притязания, но и не уступая ее никому. Почему я не спросил его имени, не закричал истошно: «Кто же он?!» – этого я не понимаю, но, быть может, по той же причине легкого полночного помешательства, вынуждавшего меня говорить одни лишь глупости и двигаться ненатуральными шагами… Язык присох к гортани, шейный платок душил. Я добрался до Липенек под утро, и все остальное в дальнейшем происходило как бы не со мной, и очнулся я уже в полку, уже покинувшем зимние квартиры, сопровождаемый, как всегда, поваром Степаном и Кузьмой. Мы, оказывается, передислоцировались. Мимо проплывали какие-то города, деревни, цвела вишня, под копытами лошадей клубились облетевшие лепестки, затем наливались плоды, прозрачные груши глухо падали в траву, зачастили дожди, все помертвело, покрылось белым, остановилось. Остановились и мы в хмуром Полоцке.

Я почти выздоровел. Варвару вспоминал отчетливо и сдержанно. Любил, но без безумства и даже сочинил ей письмо, по-моему, вполне достойное, благоразумное, даже несколько шутливое, с шуточками и в свой адрес. Ответа не было. Сонечка в своих частых письмах о ней не вспоминала. Была мирная, обычная зимняя военная жизнь с неизменным бостоном по вечерам, с редкими унылыми уездными балами, которые были с охотой посещаемы ближайшими помещиками и моими одичавшими молодыми офицерами. Как всегда, кавалеров было на одного меньше, чем это требовалось для ровного счета; к счастью, красавицами уезд не баловал, и, стало быть, не было никаких недоразумений, споров, а тем более поединков, короче, никаких чрезвычайных хлопот. Степан изощрялся как мог, чтобы стол мой был хорош, Кузьма служил надежно. Но что-то все-таки, видимо, со мной произошло, что-то случилось, если в своем привычно устроенном мире я вновь перестал ощущать себя устроенным.

Назад Дальше