Свидание с Бонапартом - Окуджава Булат Шалвович 9 стр.


Император слегка посоловел. Он откинулся на высокую спинку стула. Его большие карие глаза теряются в сумраке.

– Свечи!… – велю я.

Зажигаются свечи, но так, чтобы хрусталь на столе сиял и переливался загадочным пламенем, а пятна на белой скатерти были бы затенены и чтобы мы все, поблескивая орденами и эполетами, с помертвевшими от сытости и славы лицами изготовились к долгому маршу по небесным просторам… Стол колеблется, словно льдина на Зачан-ском пруду. Рука моя спокойна и холодна. Я поднимаю бокал.

МОЯ РЕЧЬ, ПРОИЗНЕСЕННАЯ В КОНЦЕ ОБЕДА

– Ваше сиятельство, господа! Имея счастливую возможность размышлять на досуге о своей почтенной деревяшке, я понял уже давно, что в недрах самого горчайшего разгрома на поле брани зарождается самая сладчайшая из побед, во чреве которой, к великому прискорбию, уже созревают ростки будущего поражения. И так всегда. Поражения злопамятны, победы мстительны. Что стоит великодушие к тысяче в сожженных храмах! Самодовольство победителей и отчаяние побежденных – два ручья, впадающих в одну реку… – я киваю Федьке.

Одинокий гобой пронзает наступившую тишину, затем к нему присоединяются три других, затем душераздирающие голоса кларнетов и тяжелые глухие удары большого барабана.

– Наша жизнь, господа, короче честолюбивых надежд, и потому мы забываем о возмездии. Но на узком пространстве меж дьяволом и богом успевают отпечататься следы наших сапог, и конских копыт, и орудийных колес, и крови… Что же дальше? Дальше-то что? Я никогда не спрашивал себя, топча чужие огороды, а что же дальше. Нужно было упасть на лед Зачанского пруда, чтобы подумать об этом.

Император не помнит о ничтожном давнем пустяке, но плачущий хор гобоев и траурные выкрики валторн усиливаются. Бокал выпадает из моих пальцев.

– Ах, – кричит Ариша. – Да что с вами, Николай Петрович, родименький!

В общем, я все сказал… Бокал разбит. Рабыня плачет и руки целует господину.

– Ну что? – спрашиваю у Кузьмы.

– Красиииво, – говорит мой завтрашний спутник.

Затем я, видимо, скажу, что у хозяйки, мол, разболелась голова и что я, мол, должен ее проводить, покуда гостям будет подаваться десерт. Я тотчас же вернусь, господа, и мы выпьем еще на посошок, на посошок…

Остальное – дело несложное. Фитиль – к бочонку и все…

А может быть, моя душа, как учат индусы, и впрямь оживет в каком-нибудь новом облике? Но где же тому подтверждения? Верю в загробную жизнь, но это вовсе не означает, что она для меня привлекательна…

…Продолжаю о Варваре.

– Et ce que вы приехали vous marier aves elle? [5] – спросила старушка.

– Да на ком жениться-то, сударыня? Нет же никого, – сказал я.

Она пожала плечиками и по-мышиному засеменила прочь от меня. Я вознамерился, плюнув на все, бежать из этого гнезда, но разве убежишь от того, что рядом, что в душе, что сжигает? «Еще одна попытка, – подумал я в отчаянии, – ежели эта женщина создана для того, чтобы испытать мое терпение. О, Варвара! Покорных горлиц пруд пруди, а эту природа вытачивала с тщанием, высунув кончик языка, утирая пот, задыхаясь от вдохновения. Она вложила в нее душу загадочную, своенравную. Это не усталая понурая олениха со слезящимися глазами». Так подумал я и почти бегом воротился в гостиную. Никого не было. И тут же вошла Варвара. Вошла и села в кресло и уставилась в меня.

– Вы торопитесь? – спросила спокойно. – Почему вы вскочили? Сядьте, мой генерал, и давайте все обсудим.

– Что же нам обсуждать? – сказал я обиженно. – Я ничего в толк не возьму: вы исчезли куда-то, я вынужден был объясняться с вашей тетушкой… Прошло два часа. Я вас жду, ничего не знаю…

– Вы разве приехали, чтобы узнать, почему бубенчики на ветке звенели? – спросила она строго. – Я хотела все вам сразу сказать, но сразу у меня не получилось. И вот я пошла обдумать, мой милый генерал, как мне все сказать вам. Сначала я решила, как это водится, начать издалека, как принято у нас, ну, подумала, начну издалека, с бубенчиков, – и усмехнулась, – а там дальше, дальше, слово за слово… и доберусь до главного. – Она помолчала и спросила: – Вы меня любите?

– Кто? – спросил я по-дурацки.

Она вцепилась руками в подлокотники, закусила губы, глядела прямо в меня. Стояла такая тишина, что было слышно, как где-то в доме Аполлинария Тихоновна, словно серая мышка, шуршит и скребется.

– Все так сложно, – посетовала Варвара, – я хочу вам сказать, что вы мне нравитесь, то есть вы мне подходите, мне приятно вас видеть, и я совсем измучилась одна. Конечно, вы можете это воспринять как блажь, или капризы, или фантазии взбалмошной барыньки, но возьмите в расчет, как быть? Ездить на московские балы или того пуще – на калужские, чтобы найти себе пару? Это же унизительно, да? Предположим, я воспользовалась услугами родственников, навострила всяких свах, допустим, но ведь это тоже уже последнее средство, просто умереть, и все? Ну, хорошо, ко мне ездят вздыхатели, как это бывает, но они либо чудовища, либо расчетливые льстецы, у меня ведь кое-что есть, – и она обвела рукой пространство. – Молодая богатая дурочка с большими глазами и с маленьким опытом, да? Но вот я встречаю вас и вижу, что вы мне подходите. Мало того, вы еще ко всему и любите меня!…

– Да, – сказал я, холодея, – что-то произошло…

– Но главное впереди, – перебила она, – главное – удручающее, милый генерал. Когда мы с вами столкнулись тогда из-за всяких батальных предметов, я вздумала вас подразнить немного, и это не со зла, а, напротив, из расположенности, чтобы как-то приблизиться… Ну это не совсем кокетство, а скорее сигнал: умный поймет, почувствует, запомнит… и заедет спросить, почему бубенчики оказались на дереве… Впрочем, может быть, и кокетство, женское дело, да суть не в этом… А потом я поняла, и нельзя было этого не понять, что вы влюблены в меня. Конечно, подумала я, это от пороховых дымов, от одиночества, от тоски по живым людям, да и почему бы в меня и не влюбиться? Я не дурнушка, – она говорила все это без улыбки, будто выговаривая мне, – не глупа и молода еще, и все такое, все такое… И вот, когда я подумала, что вы мне подходите, из всех в ы мне подходите, я ужаснулась… Конечно, мы могли бы превосходно устроиться с вами: вы меня любите…

– Я обожаю вас, – сказал я громко.

– …вы меня любите, я выбираю вас в кумиры, никаких свах, не так ли? Никаких сводней, никакого лицемерия, союз? Прочный честный союз до конца, союз двух умных, благородных, высоконравственных людей, не правда ли?… И вот тогда, получив все это, вы наденете мундир и отправитесь размахивать саблей, пить жженку, пускать кровь себе и другим, а я, мой милый генерал, не из тех, кого возбуждают военные оркестры, звуки флейт и барабанов, и я не маркитантка какая-нибудь… – И вдруг произнесла властно и отчетливо: – У меня должно быть много детей.

– Каких? – спросил я, еще пуще цепенея.

Я был повержен, как ни разу в жизни, но она не торжествовала. Золотистая шаль, словно живая, все время была в движении: то сползала с плеч, то обвивалась вокруг шеи, то стекала почти до самого пола, поблескивая. Мундир на мне был холоден, как из железа, шейный платок душил. Впервые вдруг мое гордое военное одеяние показалось мне отвратительным, смешным и лишним и даже злонамеренным; мои ранние редкие благородные седины – ничтожными; я сидел в кресле, маленький, испуганный, сухонький, еще не потерявший надежд, но близкий к отчаянию. Союз, который она мне предложила, казался недостижимым блаженством. Я буду носить на руках эту будущую царицу, и одно прикосновение к ней, наверное, воскресит меня! Так думал я, примериваясь в полубреду кинуться пред нею на колени, целовать ее ручки, пока она не успела нафантазировать еще чего-нибудь… В этот момент отворилась дверь, и Аполлинария Тихоновна проскользнула по комнате к столу, опять почему-то прикрываясь ладошкой, кивая нам дружески и поощрительно. Она принялась лихорадочно снимать нагар со свечей… Какой нагар? Почему это?

– Что вы делаете? – не очень любезно спросила Варвара. – Ступайте, ступайте… Кто вас звал? Ступайте же!

– Oui, oui, tout de suite [6], – суетилась мышка, празднично улыбаясь. – Notre general est si beau! [7] Какой высоченный, бравый… вышагивает, ровно Петр Великий, даже половицы скрипят… Ты, Варенька, обрадовалась, когда они вошли… – Щипцы в ее прозрачной ручке посверкивали, позвякивали. – Que vous etes gentils а voir [8]: ровно два голубка…

– Ступайте же, – сказала Варвара грозно, – Николай Петрович у меня по делу.

Мышка юркнула к двери и уже оттуда, исчезая, спросила сокрушенно:

– Такой молодой, видный, aller a la guerre [9] иттить?

Дверь затворилась. Варвара рассмеялась невесело. Все стало как-то проще, мягче. Туман рассеялся. Союз наш будет крепок и сердечен. Уж ежели она так решила, то так тому и быть, и, как говорится, никакие силы… О Варвара, мы свободны, и мы нужны друг другу, и на мундире свет клином не сошелся… И тут я в ослеплении уже был готов сорвать с себя эполеты и швырнуть к ее ногам – в подтверждение прочности нашего союза, ибо он не рукотворен, внушен свыше, он от бога… и мы бессильны что-нибудь изменить… от бога этот союз… И тут я подумал, оторопев: «Какой союз? Почему союз?…»

– Я люблю вас, – сказал я, – я выйду в отставку. Вы же видите… – Я вскочил и шагнул к ней: – Все для нас, вы же видите…

– Нет, нет! – вскрикнула она и отгородилась шалью. – Погодите, сядьте. Я не сказала главного… Одинокой дуре в двадцать шесть лет пора бы одуматься и устроить, как это говорят, свое счастье. Почему же я так все запутываю? Мучаю и вас и себя… Довела себя до того, что пальцы дрожат, взгляните, – и она протянула ко мне руки.

Из-под золотистой шали выпорхнули две руки, белые даже в желтом тусклом озарении чадящих свечек, десять спокойных пальцев, длинных, прижавшихся один к одному, по-столичному холеных, не обезображенных уездной неприхотливостью, приученных к перу, перелистыванию страниц и клавикордам. Даже самые опытные и изощренные ведьмы бессильны достичь подобного совершенства. Эти белые женские пальцы, от которых исходило мучительное тепло, застыли предо мною, и даже легкая дрожь не колебала их.

– Вот видите?… – и смутилась. – Впрочем, сейчас не очень, а бывает что-то ужасное, – она быстро и неловко убрала руки, по-прежнему не сводя с меня глаз. – Я вот что хотела вам сказать: я стараюсь быть предельно откровенной, чтобы вам потом не пришлось корить себя, или, того пуще, меня, или весь мир, – она усмехнулась устало, – как это иногда бывает в позднем отчаянии… Разумеется, все, что я говорила о нашем союзе, я говорила всерьез и голову почти сломала, размышляя об этом, но есть один человек на этом свете, более, чем вы, одинокий, отчужденный от мира, с искаженным воображением, затворник, обиженный судьбой… – Глаза ее были уже совсем огромны, неправдоподобны.

Тут я по-генеральски резко поднялся, теряя сознание, и отчеканил, не помню, что-то, кажется, вроде того, что она вольна в своих приверженностях, что я ценю ее искренность, хотя, конечно, эти долгие откровения могли бы быть покороче и вразумительней, и вообще стоило ли развешивать бубенчики по веткам: мне скоро в полк, а там, знаете ли…

– Сядьте, – приказала она, – я не договорила.

И я сел, представьте. И оттого, что она так сказала, а не проводила меня, подобие надежды зашевелилось в душе. Свечи догорали. Сонечка ждала меня в тревожной лихорадке. Мир рушился, а я вновь сидел в чертовом кресле, вместо того чтобы бежать из этого дома, от этой холодной, расчетливой, вздорной эгоистки. Мне слышались призывные звуки труб… Мой полк готовился к походам, от зимних отупев квартир, поближе к солнечным погодам он выступит… А командир, погрязший в этом диком кресле, сидел, раздавленный судьбой, единоборствуя с собой, с надеждой жалкою: что, если…

– Я думаю не столько о себе, – продолжала она безжалостно и властно, – сколько о вас. Наш союз с вами (будем называть это так) – не фантазия. Я даже предвижу его восхитительные преимущества в будущем, поверьте. – Тут и я увидел их в пламени догорающих свечей. – Тем более что этот человек – кладезь неисчислимых пороков, отвергающий мое внимание, пренебрегающий мной… – Надежда во мне разгоралась пуще, я даже позволил себе подтрунить над собой, над тем, как я вскочил с кресел и понес всякий салонный вздор, притворяясь не потерявшим мужества. – Что же делать? – вздохнула она. – А кроме того, он оскорбил меня однажды… Впрочем, это все лишнее…

– О чем вы мучаетесь? – сказал я бодро и покровительственно. – Утешьтесь, утешьтесь. Вы еще встретите в вашей долгой жизни множество чудовищ почище вашего. Не тратьте себя понапрасну, мы еще…

– Но он нуждается во мне, – вздохнула она.

– Пустое это все, Варвара Степановна, пустое…

– Вы сильный человек, – сказала она шепотом, – с вами спокойно. Я устала от этих бурь…

Я понял вдруг, что наш союз обрел плоть, родился из ее усталого шепота, из всяких там житейских неразберих, из нынешней ночной метели – предвестницы весны. Кинулся к ней и стал целовать ее руки. От них струился аромат зимнего леса… Она прикоснулась губами к моему лбу (я помню это)!

– Он же не любит вас! – почти крикнул я, задыхаясь. – Не любит…

– Не любит, – откликнулась она, – в том-то и штука.

– Так отвергните его притязания! – наставлял я. – Тем более что не любит. Гоните его прочь! Не унижайтесь… – и продолжал осыпать ее руки поцелуями…

Она внезапно отстранила меня, встала, подошла к окну и оттуда, почти уже невидимая, медленно проговорила мне, оставшемуся коленопреклоненным:

– Да, но я его люблю…

Как-то я все-таки поднялся с колен, оправил проклятый мундир, догадался как-то, что дело давно за полночь, что она по-прежнему дорога мне, что слов ее, словно высеченных на камне, уже не забуду… Вот так и помру.

Уже перед тем как выйти в метель, мертвыми губами приложившись к ее чужой ручке, я все-таки спросил:

– Вы оставляете мне надежду?

– Разумеется, друг мой, – сказала она, не сводя с меня своих громадных глаз, – о да, да!… Я только хотела, чтобы вы знали обо всем, чтобы у вас не было… Он меня презирает – до любви ли тут?… Однако я хотела сказать вам… что если однажды он сделает вот так, все переворотится… – и она сделала своими белыми длинными пальцами движение, будто поманила.

И тут я понял, Титус, что глаза у нее громадны от ужаса перед загадками жизни, которых она не властна разрешить…

«Батюшка Генерал Всемилостевий Николяй Петровиш! Ваше Превозходительство!

Лехко ли, что более счастье Вас не буду иметь видеть, но надежда оставляю, и хочу Вас благодарить за все Вашей милостей и лаской. Дай Бог, чтобы вы были здоровие и благоно-люшне зо всею своею фамилия. Мой истори-шески момент приближает, и ни какой Куту-зофф и никакой другой сила не может меня спасать от Божий предназначений. Однако я не плачу^ а приготовляюся с честью исполняль свой долг. Мне стукнул 37 лет, и я уже не есть маленький дурашок. Все понимайль.

Мы устраивались Вашем доме отшен кара-шо. Кухарки, лякей, форейтор и все протшие люди живут змирно и делают звой дело. Но вот что не карашо: из Москау всяк бежит на разные сторона, продукты из лявки доставать дорохо, а что мы привозиль з собой пока есть. Тимофей Михайлиш полючил горяшка и наш друх дох-тор Bause его карашо опекайт.

Милостия Божия надеюсь, кагда Тимофей Михайлиш становится карашо, он и всея люди успевают уехать Ваша Рязанский Хлопуша, подалей от Французски враг. На что теперь Москау похож сказать не смею, хотя уже не малой время прошло, и взякой день на нее гляжу, а бес злезы глядеть не могу.

Один французски актрисе Бигар молодое красотка и веселушка взякой ден навещает Тимофей Михайлиш и носит шоколатт. Тимофей Михайлиш любит женски ласка, и его здоровий надеюсь полютчиет.

Когда наступает мой Главный День, я беру Звятой Хрест и иду прямо на французски войско, и пуст меня убивайль, но Розия пусть оставляль в покое, как тогда около Голлабрунн Вы взпоминайль?

Озтаюсь Вам премнога благодарны за вся Ваша милостея

Франц Мендер».

Назад Дальше