Свидание с Бонапартом - Окуджава Булат Шалвович 19 стр.


– Какого черта вы здесь ищете? – спросил он хрипло.

– Простите, сударь, – ответила я совершенно спокойно, – но дверь внизу была не заперта, и мы решили, что дом пуст…

– Какого черта не заперта! – крикнул он грозно. – Я сам запер ее на два засова, – но пистолет он опустил, хотя глядел недобро. – Вы французы?

– Да, – сказала я, – и я рассчитывала на более любезный прием.

– Какие еще любезности, – проворчал он, – вы что, с луны свалились? Здесь живет господин полковник, а он страсть не любит всяких попрошаек.

Солдат был немолод, маленького роста и, судя по произношению, откуда-то из-под Дижона. Французский солдат, подумала я, разглядывая его, как странно: мой соотечественник с пистолетом в руке на Чистых прудах, с сухими травинками в волосах, готовый выстрелить (ах, если бы он к тому же знал, что я ем хлеб его господина!)…

– Когда господин полковник узнает, что дверь была не заперта, – сказал Тимоша, – а ты уснул на сене, он тебя не поблагодарит.

Трудно сказать, сколько времени продолжались бы наши препирательства, как вдруг дверь распахнулась и в комнату вошел французский полковник, а за ним странный господин. На нем был родингот-каррик из светло-коричневого сукна, уже достаточно поношенный, и черные сапоги. Высокая, черная же фетровая шляпа дополняла убранство, из-под полей рассыпались длинные, начинающие седеть волосы, он был плохо выбрит, на худом его лице застыла гримаса неудовольствия, и маленькие колючие карие глаза посверкивали из темных впадин; в руке он держал палку внушительной толщины; двигался резко и независимо.

Мы стояли, как приговоренные. Положение наше было не из приятных – ворвались в чужой дом, украли чужой хлеб и, пойманные с поличным, должны были держать ответ, – но суровое время и всеобщая беда, и наш унылый вид, и бог его знает что еще превратили наше преступление в фарс, а казнить за это не полагалось. Конечно, я готова была разрыдаться, а Тимоша стоял, побелевший от унижения, но французский полковник сказал вполне участливо:

– Я вижу страдание на ваших лицах, господа. Этот прекрасный город оказался и к вам слишком суровым. Что поделаешь? Видимо, придется устроить маленькую коммуну и попробовать на фоне мировой катастрофы утвердить мысль о преобладании разума над инстинктом. Франсуа, – сказал он солдату, – придется вам позаботиться.

– О, – воскликнул солдат, – ртов поприбавилось, господин полковник! А каждый рот в нынешней Москве – это бездонная пропасть.

– Нет ничего легче, – сказал полковник, – как разделить наши запасы вместо трех на пять частей.

Благодаря нашей невольной наглости все в доме перевернулось. Правую комнату предоставили нам с Тимошей, а господин в рединготе, не меняя в лице неприязни, переселился в левую, к полковнику. Франсуа метался по дому, подобно усердной птичке, таская сено, перенося вещи из комнаты в комнату. Мы тем временем привели себя в порядок, насколько позволяли условия.

Это, как оказалось, дом господина в рединготе, который уже должен был погибнуть окончательно, но по счастливой случайности полковник и хозяин возникли перед солдатами-грабителями. Было несколько выстрелов с той и другой стороны, но разбойники устрашились и исчезли. Правда, хозяева явились с некоторым опозданием, многое было уже разбито и уничтожено или исчезло вовсе, но на втором этаже кое-что удалось спасти, и там можно было существовать.

Тимоша схватился за книги, но листал их как-то рассеянно, а на мои вопросы отвечал больше из вежливости. Вообще он очень изменился за последние дни, и обычная его склонность к шуткам даже в трудные минуты теперь угасла. О чем он думал, я не догадывалась, душа его была мне недоступна. Что-то надломилось в этом молодом человеке, хотя я замечала, как неведомые мне тайные страсти продолжали в нем бушевать.

Мы были временно спасены, но это не проясняло нашего будущего. Отмывшись от грязи и пепла, мы стали немного походить на людей, да я еще как сумела позаботилась о прическе. Наконец явился Франсуа и пригласил нас к ужину. Боже, как это звучало! Мы торжественно перешли в комнату полковника, где в камине пылали какие-то доски и на маленьком столике возле каравая черного хлеба возлежал кусок армейской ветчины, и уже знакомая початая бутылка вина возвышалась над всем этим печальным изобилием.

– Наш народ не приучен быть предоставлен самому себе, – сказал хозяин дома, продолжая свою речь, когда мы вошли, – он нуждается в постоянной опеке. Ваш французский дьявол, которого вы разбудили, не соответствует нашим склонностям. Может быть, он хорош для вас, хотя, судя по тому, что вы так поспешно устаповили во Франция империю, его искусительные нашептывания перестали вас прельщать тоже…

– Ну что ж, – отозвался полковник вполне дружелюбно, – империя все же не вернула нас к рабству. Разумеется, в девяностые годы мы пролили много своей крови, надеясь таким образом утвердить в обществе новые замечательные лозунги… Я вижу, как загорелись ваши глаза при слове «кровь», но разве вы меньше пролили своей и чужой крови, пытаясь устанавливать свой порядок в Европе?

Полковник любезно пригласил, нас к столу, и мы принялись за трапезу.

– Если бы корсиканец, вместо того, чтобы торопиться в Москву после Бородина, свернул бы на Калужскую дорогу и отрезал нас от продовольствия, считайте, что русской армии уже не было бы, – сказал хозяин дома, – вместо армии была бы толпа недоумевающих патриотов… Это недоумение заставило бы их задуматься о причинах кровопролития и многого другого, что унижает наше общество… А когда человек задумывается, он уже близок к истине…

– Вы рассуждаете, как человек, для которого эта дурацкая война – лишь повод для размышлений, – засмеялся полковник.

Лицо хозяина дома скривилось.

– Разве бывают войны не дурацкие? – проворчал он. – Выпейте, выпейте. Лишившись всего, я хочу извлечь из этого пользу для будущего. А вы покуда стараетесь в Москве утвердиться, обогреться, отъесться, собраться с духом, чтобы не пасть в глазах мирового мнения. Я слышал, что корсиканец распорядился выписать из Парижа «Comйdie Franзaise»?

– Верьте мне, – сказал полковник, – мы идем навстречу мрачной будущности. Москва уничтожена, армия деморализована, кавалерия погибла; если нас застигнет теперь и зима, то я не знаю, что спасет нас от катастрофы. Боюсь, что и гении императора здесь бессилен…

Хозяин дома не глядел в нашу сторону, он почти не ел, но зато отхлебывал вино непрерывно маленькими глоточками. Было такое ощущение, что Москва вымерла, что за окнами, прикрытыми картоном, бескрайняя выжженная равнина и лишь мы одни, чудом уцелев, едим, пьем и продолжаем опасные споры минувших времен. Я хотела сказать им: «Опомнитесь, господа. Еще не все потеряно. Есть любовь, есть воспоминания о лучших днях, есть слабая надежда не погубить этого окончательно, я, наконец, могу спеть вам лучшую из своих шансонеток, которую я пела когда-то, даже не подозревая, сколь слаба она, чтобы облагородить людей». Но я промолчала, я мельком глянула на Тимошу, он ел, и лицо его было отрешенным.

– Что скажете вы, госпожа Бигар? – обратился ко мне полковник. – Не слишком ли мы запоздали в попытках установить истину?

– Как странно, – сказала я, – вы сидите, пьете вино на развалинах Москвы, делитесь куском хлеба…

– Нет, дорогой Жорж, – сказал хозяин, не обращая на меня внимания, – хотя среди нас и есть отдельные личности, вызывающие лишь брезгливое чувство, но в целом мы те, кто есть главная ценность нации… А вы твердите о равенстве в правах…

В продолжение разговора я почти все время смотрела на него. Трудно было отвести глаза от этого худого сильного лица с брезгливым ртом. Несчастна, наверно, женщина, отдавшая ему свое сердце, думала я. Это был умный тяжелый господин, для которого, видимо, не существовало ничего, кроме собственных убеждений. Мне встречались в жизни подобные люди, и я погружалась в их гибельный огонь, но присущий мне здравый смысл всегда в последнюю минуту спасал меня от рокового исхода. Нынче, думала я, я так опустошена и измучена, что это холодное пламя мне не опасно. Однако все смотрела и смотрела на него. Полковника звали Жорж Пасторэ, хозяина – господин Свечин.

Франсуа принес откуда-то еще несколько бутылок. Свечин отхлебывал не переставая.

Пасторэ был ко мне предельно внимателен, как может быть внимателен к женщине пожилой мужчина, оказавшийся в столь необычных обстоятельствах. Он все время подливал мне вина, пододвигал еду, улыбался, дружески кивал, и я бы не удивилась, если бы в какой-то момент ему захотелось погладить меня по руке.

– Подумать только, – сказал он мне тихо, – пьем вино в обществе очаровательной дамы, как будто где-то в Клиши или на Сен-Дени!

– Это очень трудно представить, – сказала я.

– Быть может, все только сои, и это не Москва, а выдумка моего старого мрачного друга господина Свечина?… Вы не фантазия?

Тут, не обременяя их излишними догадками, я принялась рассказывать о своей жизни, что, видимо, было им интересно, ибо Жорж Пасторэ весьма живо реагировал, поддакивал мне и понимающе кивал, а господин Свечин, наливаясь вином, слава богу, не прерывал моего рассказа.

– И вот теперь, господа, я встретилась с вами, – сказала я в заключение, – и меня поразила ирония жизни, называйте это как хотите, то, что свело нас воедино, француза и русского, за одним столом среди этого ужаса…

– Во-первых, – сказал Пасторэ, – мы с господином Свечиным – старые приятели еще по Сорбонне; во-вторых, я не захватчик, а, видимо, жертва недомыслия или, если хотите, любопытства, в чем глубоко раскаиваюсь; в-третьих, я участник одной мистической истории, которая связывает меня с Россией прочными невидимыми узами. В двух словах. Случилось так, что меня взяли в плен однажды под Гжатском четверо мужиков и доставили к своему барину. Это был хромой отставной генерал, живший в своем имении, а где, не помню. (В этот момент Тимоша шумно вздохнул.) Он, представьте, накормил меня, обогрел и отправил невредимым обратно, хотя я был его врагом. Это можно было бы приписать душевному порыву, великодушию отчаяния или просто капризу, но ниточка, как оказалось, тянулась в иные времена, когда генерал, раненный в ногу под Аустерлицем, лежал, умирая, на льду Зачанского озера. Представьте себе, Бонапарт проходил мимо, услыхал стоны и приказал своим адъютантам спасти раненого русского. Один из адъютантов, побывав в ледяной воде, впоследствии скончался от воспаления легких… Бонапарт захватил Москву, но получил сгоревшие развалины. Как видите, все в этой жизни связано меж собой, и не исключено, что наша встреча – звено в цепочке общих судеб.

– Вы не драгун? – спросил побледневший Тимоша.

– О нет, милый друг, – сказал полковник, – я интендант разбитой армии.

Тимоша резко поднялся и, сославшись на усталость, покинул нас.

– Это ваш брат? – спросил господин Пасторэ.

– Почти, – сказала я печально.

– Какой загадочный ответ! – воскликнул он. – Он, видимо, обиделся на наше невнимание?

– Он устал, – сказал господин Свечин раздраженно, – разве вы не заметили, что это совсем мальчик? Он отоспится, порозовеет и тогда засыплет вас вопросами: что, зачем и почему.

Я продолжала краем глаза наблюдать за ним, любезно улыбалась полковнику, размякшему подобно большинству пожилых мужчин, оказавшихся в обществе хорошенькой молодой женщины, но мысли мои были неотступно с Тимошей; его молчание, сосредоточенность на чем-то, мне неведомом, переполняли меня тревогой. Он что-то решает, думала я, какие-то фантазии теснятся в его голове, и они мне недоступны. И вдруг я похолодела: я вспомнила, как покинул меня обворожительный Строганов, и даже любовь ко мне бессильна была остановить его; как исчез поручик Пряхин, словно вылетел из зимнего голицынского сада, скрываясь под личиной мужика; как Тимоша бредил бегством и порывался сводить свои непременные счеты с Бонапартом, с господином Пасторэ, с драгунами, с гренадерами… Я поняла, что детство, розовевшее на его щеках, кончилось и этот высокий худощавый юноша с большими черными бархатными глазами созрел для того, чтобы взяться за саблю, пренебрегая моей французской нежностью и жалостью моей к ним ко всем… Он исчезнет, подумала я, исчезнет, лишь я одна останусь среди этого разорения и смрада, пришелица с песнями, не пригодными для облагораживания людей.

– Что с вами? – спросил полковник. – Вас напугал этот разрушенный мир?

Я хотела объяснить ему мое состояние, но это было нелегко – не было слов. Вот сейчас, казалось мне, послышатся шаги Тимоши, жесткие и четкие, он пройдет по пустынной зале мимо спящего Франсуа, хлопнет дверью, спустится но лестнице, минует вестибюль, расшвыривая обломки кирпичей и стекол, откинет засовы и отправится мимо ночных развалин, презирая грабителей, туда, где исчезли мой позабытый Строганов, случайный Пряхин, растворясь во мраке, смешиваясь с полчищами вооруженных мужиков…

– Вам надо отдохнуть, – сказал господин Пасторэ, – набраться сил. Кто знает, что ждет нас впереди.

– Пожалуй, – мрачно отозвался хозяин разоренного дома, – я устал находиться во французском обществе. Вместо вольтеровской иронии я вижу кусок армейской ветчины. Ее коптили под Смоленском.

Я поняла, что бессильна остановить Тимошу. Мне не удержать его. Напрасны будут мои слезы и причитания. Нет слов, способных подняться выше крови… И тут я отчетливо услыхала его шаги. Я тихо вскрикнула. Но он вошел в комнату как ни в чем не бывало и при свете догоравших свечей показался гигантом. Слава богу, подумала я, он снова здесь!

– Там, в зале, сказал он господину Свечину, – я увидел портрет дамы, лицо ее показалось мне знакомым. Я мучаюсь и не могу вспомнить, где я ее видел.

Господин Свечин через плечо взглянул на Тимошу и вдруг улыбнулся… Это была ослепительная молодая улыбка, так не соответствовавшая его мрачному', жесткому лицу. В кольце седеющих волос вдруг что-то давно умершее, безвозвратное, милое вспыхнуло, словно в комнате загорелись новые свечи. Неужели и я в преклонные годы буду пугать окружающих такой же случайной и внезапной приметой минувших счастливых дней, подумала я.

– Дама? – спросил господин Свечин удивленно.

– Дама с большими синими глазами, – сказал Тимоша.

– Ах, дама, – протянул помолодевший хозяин. – Вы смогли разглядеть ее в темноте?

– Нет, я был со свечой.

– Ах, со свечой, – откликнулся господин Свечин. – При свете одной свечи она выглядит загадочно, не правда ли? – и отпил вина. – При свете двух свечей это уже владелица семисот душ, жаждущая их устроить. – Он снова отхлебнул. – При свете трех свечей, милостивый государь, вы заметите смешение французской моды, губернского самомнения, уездного здравомыслия и деревенского здоровья, – он шумно вздохнул. – При четырех же свечах станет очевидным, что и у нее, и у меня все в прошлом… Нельзя армии Бонапарта вернуться во Францию в прежнем, неизменном количестве, как невозможно и Москву увидеть прежней, разве лишь в сновидениях…

Он вновь поник и отворотился, а мы вышли в залу. На стене мы увидели этот портрет прямо над травяным ложем бедняжки Франсуа, вынужденного с ружьем в руках нести караульную службу перед домом.

Глаза были действительно громадны и занимали поллица. Безумный живописец не сдерживал разгоряченной фантазии. Ее высокий лоб был прикрыт тафтяным шарфом, лицо проступало из пены светло-зеленых кружев, чуть розовели щеки… Она разглядывала нас с бесцеремонностью, и я чувствовала себя униженной. Я вспоминала еще совсем недавние времена, когда, блистая в кругу своих друзей, вызывая их восхищение, оставалась все той же Луизой, исполненной добра и мягкосердечия, но эта дама была придумана природой, чтобы посмеяться над нашими обыденными слабостями.

Я поймала себя на том, что невольно сравниваю нас обеих, как это принято среди женщин, но тайная обида не затухала в моем сердце. Это была женщина с богатым воображением, но не склонная к мелким фантазиям, ее, видимо, никогда не заботило, что думают о ней, а лишь то, что она сама думает о других… Я прищурилась как могла оскорбительней, она оставалась спокойна; я погрозила ей пальцем, она не откликнулась. Я попробовала рассмеяться над собственным высокопарным вздором, но тут же подумала о том, кто говорил о ней так странно, с внезапною улыбкой на лице, с хмельной утонченностью и с хмельным же ожесточением. Он, этот жесткий, седой, одинокий, из тех, что возникали и на моем пути, очаровывая и притягивая, но никогда не желая мне добра, он выбрал ее, это было видно, но почему? Или я все-таки настолько была француженка, что понимание этого было мне недоступно? Но если не кровь, разве не русская боль клокотала во мне? Разве я не привязалась всем сердцем и душой к этой несчастной стране и разве нынешнее рубище на мне не было верным свидетельством моего общего с нею страдания?

Назад Дальше