– Неужели я не смогу даже попрощаться с господином Свечиным? – спросила я непослушными губами. – Он был так добр ко мне и Тимоше… В конце концов, это просто неучтиво.
– Ах, до учтивости ли тут, – сказал полковник вяло, – он очень ожесточен последнее время, и я рад, что мы можем его оставить в покое. – И добавил, вглядываясь в меня: – Кроме того, разве вы не поняли, что ваше волшебное обаяние ему безразлично? Что поделаешь…
Это было ужасно, но пришлось смириться. «Я не дама с большими синими глазами, – подумала я с горькой усмешкой, – я актриса, у меня иная роль. Мной руководит попутный ветер искусства, а он уносит меня в другую сторону». Однако это не принесло мне успокоения.
Играть мы должны были в Поздняковском театре на Большой Никитской, единственном театре, уцелевшем от огня. При нем же, как оказалось, была и моя квартирка, показавшаяся мне роскошной. Вчерашняя нищенка, я вновь становилась на ноги. «Нужно уметь падать», – говорила я себе.
Театр приспособили к спектаклям. Нашелся кое-какой реквизит. Раздобыли цветы и ленты. И вот пришел день первого представления. Все обошлось как нельзя лучше. Затем последовало второе. Мы играли с большим успехом, и репертуар наш разрастался. Сначала я очень боялась увидеть императора и думала, что, увидев его, упаду в обморок, но, когда однажды ему наконец пришла фантазия присутствовать на спектакле и я увидела его, страха почему-то не было. Где-то передо мной, теряясь в полумраке, сидел он в кресле, маленький, располневший, весьма скромно одетый. Давалась пьеса «Открытая война». Я пела на сцене у окна выбранный мною романс. Аплодисментов не полагалось в присутствии императора, но этот романс, которого еще никто не слышал, произвел впечатление. Раздались аплодисменты. Ко мне за кулисы явился граф Боссе с просьбой повторить романс. Я была очень взволнованна, я пела, не сводя глаз с Бонапарта. Он оставался неподвижен. Он слушал, а может быть, делал вид, думая о чем-то своем. О чем он думал в этот момент: о словах ли романса или о собственной судьбе? Ожесточался или сожалел? Его поредевшая армада еще была жива, но рука мертвой Москвы лежала на всем вокруг тяжким камнем. Не об этом ли он думал, застывши в кресле и обратив на меня белое лицо?
Меня поздравляли. Клеман Тинтиньи, ординарец императора, преподнес мне цветы, но я-то знала цену этому успеху. «Теперь или никогда», – решила я, машинально принимая цветы и поздравления. Я попросила у графа Боссе какой-нибудь экипаж, который тут же был мне предоставлен, наскоро привела себя в порядок и отправилась на Чистые пруды. «Он дома, он пьет, страдая от одиночества, – без надежды думала я, – он будет расслаблен и улыбчив, не жалкая замарашка явится перед ним, и кто знает, не захочется ли ему вновь прикоснуться ладонью к моему плечу?…»
Дверь в доме была распахнута. В вестибюле царил все тот же хаос. Медленно и задыхаясь, я поднималась по темной лестнице наугад, на ощупь, уже не заботясь о последствиях своего визита, желая только одного, чтобы он был добр и набрался терпения вслушаться в мои слова. Я сильно постучала и распахнула дверь. В зале было темно и тихо. Внезапно отворилась дверь его комнаты, и вышел он со свечой в руке. Лицо его было жестче, чем обычно.
– А, это вы… – сказал он мрачно. – Но господин Пасторэ уверял меня, что теперь я буду предоставлен самому себе…
Сердце разрывалось от жалости. В клетчатом жилете, с не очень свежим шарфом на шее, он казался мне совершенством, но совершенством для иного мира, не этого, утопающего в крови и пепле. Я была бессильна произнести то, что я намеревалась сказать ему. Во мне все кипело – страсть и губительная нежность, слепой восторг и ужас, – как перед падением в пропасть.
– Мне страшно подумать, что вы в полном одиночестве, – выпалила я, едва переводя дыхание, – я хочу вам сказать, что могу приходить к вам… заботиться о вас… Вы совсем один, мне это ничего не стоит… у меня достаточно времени, чтобы прислуживать вам…
– Дорогая, – сказал он, теряя терпение, и это «дорогая» прозвучало как пощечина, – одиночество для меня привлекательнее, чем присутствие малознакомой дамы с чуждыми мне привычками.
– Вам это кажется! – выкрикнула я.
Он сделал движение рукой, словно указывая мне на дверь.
– Я люблю вас, – выговорила я с трудом и крепко зажмурилась.
Он помолчал, затем сказал с оскорбительным спокойствием:
– Вы сошли с ума. Что между нами общего? Да и потом, вы слишком молоды и слишком француженка, чтобы нам было о чем с вами говорить…
Внезапно мною овладела ярость. Мне захотелось ударить его, унизить, оскорбить, заставить отшатнуться, чтобы свеча вывалилась из его рук и все загорелось: этот дряхлый шарф, портрет этой дамы, его дурацкие книги… Скажите, пожалуйста, не о чем говорить!
– Зато у меня есть кое-что еще, так что можно будет обойтись и без разговоров! – крикнула я, ожесточаясь почище, чем он.
Я крикнула и отшатнулась, потому что мне показалось, что он хочет меня ударить. Рушился мир. Мне бы следовало целовать ему руки, валяться в ногах, взывать к его великодушию.
– Этим обладают все женщины, – сказал он очень спокойно, – в равной степени.
Я повернулась и пошла прочь. Та самая русская барыня провожала меня взглядом. Они понимали друг друга. Они существовали в своем мире. Это я была пришелицей, и мои притязания были напрасны.
Он нагнал меня в темном вестибюле.
– Послушайте, – проговорил он, задыхаясь, – мне хочется разбить себе голову о стену, потому что я все потерял… а тут еще вы с вашим французским вздором! Я все потерял… я ничего не могу… Да погодите же!… А тут еще вы… Это все равно что потерять руку, а плакать об утрате перчатки… стремиться сохранить перчатку… Ах, моя перчатка! Как я покажусь в свете?… Да? Вы меня поняли?… Вы меня поняли?…
– Да, – сказала я, прикасаясь к его руке, чтобы его успокоить, – разумеется…
На следующий день я была бледна. Играла плохо. Господин Пасторэ, не пропускавший ни одного спектакля с моим участием, был очень удручен, но молчал, и я видела по его лицу, что он догадывается, мудрый интендант, куда я неслась в предоставленном мне экипаже и что произошло потом.
Когда спустя несколько дней мне удалось немножечко успокоиться, так как актриса не может умирать вечно, я поняла, что должна снова отправиться к этому человеку. Но теперь уж я явлюсь к нему не жалкой попрошайкой, а спасительницей, добрым ангелом. «Мой дорогой, – думала я, – мне ведь ничего от вас не нужно, вглядитесь: разве я похожа на женщину, собирающуюся стать русской барыней? Поверьте, я бескорыстна, как луговая ромашка… Так чего же ты хочешь?» – спросила я сама у себя, обливаясь слезами. Какой злосчастный миг столкнул меня с этим господином! Мало выпало на мою долю горестей, чтобы в довершение всего еще такое! Благодаря доброте графа Боссе мне удалось раздобыть несколько бутылок красного вина, которые я с трепетом уложила в плетеную корзинку, чтобы снова предпринять беспримерный вояж на Чистые пруды, как вдруг стало известно, что французская армия покидает Москву…
И вот все кончилось. Театр умер сам собой. Никому не стало дела до искусства. Под холодным дождем но разрушенной Москве молча двигались одна за одной колонны. Говорили, что гвардия выступила раньше. Вид солдат, да и офицеров, был ужасен. Я отсиживалась в своей пустой холодной квартире в полном отчаянии, не зная, что же наконец предпринять. Полковник Пасторэ заглянул ко мне на несколько минут и попросил меня собираться и ждать его сигнала. Что было собирать? Какая насмешка. Все, что я имела, было на мне да бесполезная корзинка с красным вином. Может быть, выпить за вас, господни Свечин? Однако былое благоразумие не совсем оставило меня. Оно шепнуло мне, что все в моей власти, и если у меня хватило сил дожить до этого часа, то предстоящие испытания – ничто рядом с предшествующими. Полковник Пасторэ не может быть моим спасителем. Эта роль не для него. Я не отталкивала его, я просто не могла продать душу. Душа моя оставалась здесь, в этом несчастном городе, превращенном в кладбище моими соотечественниками. Я вглядывалась в их молчаливые колонны, дрожа от холода и безнадежности, и слышала им вслед свист и улюлюканье всей Европы. Мои соотечественники, мои братья в грязных мундирах, в рваных сапогах, ослепленные собственным кумиром!… Верните мне мою шубку из шкурки сибирского зверька! Верните мне мое легкомысленное прошлое, полное очаровательных надежд!…
Всю ночь я плакала, а когда наконец сон сморил меня, я увидела императора. Он стоял напротив меня спиной к окну в сером сюртуке и лосинах. Восковое лицо его выступало из полумрака, в глазах стояла такая тоска, что я не выдержала и закричала… Было серое утро. Полковник Пасторэ разбудил меня и торопливо сообщил, что Клеман Тинтиньи предоставил в мое распоряжение прекрасный экипаж и что мне пора выходить, как бы не было поздно.
– Ваш кучер – мой Франсуа, – сказал он, – он все знает и отвезет вас в назначенное место.
Я машинально вышла из дому. Полковник Пасторэ, помахав мне, отъезжал в своей коляске. Перед моим домом стоял отличный дормез, который предназначался мне, французской актрисе. На козлах восседал Франсуа. Тут я вспомнила о своем решении и, чтобы не возобновлять ненужных разговоров, погрузила в экипаж плетеную корзинку со своим богатством.
– Франсуа, – сказала я, – езжайте к Страстному монастырю и ждите меня у ворот. У меня остались еще кое-какие дела…
Он кивнул мне и тронулся по направлению к монастырю. «Бедняжка, – подумала я, – тебе придется ждать меня вечно!» Я осталась одна, предоставленная самой себе, и ощущение былой легкости снизошло на меня.
Дождь не прекращался. Дул промозглый ветер… Что-то изменилось вокруг, но я не сразу поняла, что это неприятельские войска оставили город.
И вот уже замаячили отдельные фигурки жителей Москвы, они вылезали на свет божий из всевозможных щелей и укрытий, их становилось больше, и они медленно, украдкой двигались в том направлении, куда ушла французская армия. Какой-то господин в помятой шинели, выйдя из ворот, тихо крикнул: «Ура!» Все молча шли, еще не совсем доверяя происшедшему. Они приблизились: господин в помятой шинели, старуха с сучковатой палкой в руке, мужик с рыжей бородой, какие-то мастеровые по виду, горничная, торговка с пустым лотком. Боже мой, какие у них были лица: желтые, отекшие, с блуждающими глазами; как они были грязны и оборванны! Я пошла рядом с ними. Мы шли медленно, почти крались, выглядывали из-за углов зданий, и новые жители присоединялись к нам.
– А французы-то тю-тю, – сказал один мастеровой, и все тихо засмеялись.
– Теперь они больше не вернутся, – крикнула я по-русски, ликуя, – я знаю! Можно не бояться… Vive Moscou [10]!
Они внезапно остановились. Кто-то спросил:
– А ты кто такая?…
– Я француженка, – сказала я упавшим голосом, – но я давно живу в Москве, и я осуждаю моих соотечественников…
– Сучка, – прохрипел господин в помятой шинели.
Они тотчас окружили меня. Они задыхались от злобы, что-то клокотало в них. Я сделала попытку вырваться из их кольца, но старуха, разевая беззубый рот и что-то крича, ударила меня в грудь палкой…
– Что вы делаете! – закричала я. – Я ни в чем не виновата! – меня схватили за волосы, кто-то бил по спине, чьи-то пальцы подбирались к горлу. – Сжальтесь! Сжальтесь! – кричала я.
Они били меня, я видела среди них Свечина и даму с громадными синими глазами. Затем что-то обрушилось, и я потеряла сознание.
Очнулась я на том же месте. Я лежала под дождем. Сначала вокруг никого не было, затем стали появляться одинокие прохожие. О, как они были невинны и кротки, как робка была их походка, как сдержанны жесты…
«Скорей, скорей, – подумала я, с трудом подымаясь, – скорей, пока они вновь не собрались в толпу!» К моей великой радости, дормез все еще стоил в условленном месте, Франсуа нетерпеливо вертелся на козлах, и лицо его выражало испуг.
– У вас было, как видно, непростое дельце, сударыня, – сказал он, оглядев меня, и тронул лошадей.
Я ехала по Москве, и слезы катились по моим щекам, и, плача среди этого смрада и пепла, среди развалин, несправедливости и тихого ликования, я поняла, что уже ничего воротить невозможно, и навсегда покинула Россию.
Часть третья
О том, что вспомнилось в преклонные лета
1
Судя по рассказам, ликование в Петербурге выглядело ленивым празднеством рядом с московскими безумствами. Нынче, конечно, все видится как бы в синей дымке, но ароматы, звуки, радостные улыбки и стенания, переливы мартовских сугробов живы в памяти. Да еще сильный дух махорки… Конечно, если бы не Свечин, я бы всего этого не запомнила. Подумать только, лишили жизни императора Павла и почти все веселятся и ликуют! Он был отнюдь не дурным человеком, но публика всегда печется о собственных выгодах, а все остальное ее мало касается. Впрочем, если уж стремиться быть.справедливой, ему были присущи и тяжелые недостатки. А кто не без греха? Я знала многих достойных людей, искренно его оплакивавших, хотя и переживших в связи с ним много печального. Я даже, помню, краснела всякий раз, как слишком громко хохотали, слишком истерически поздравляли друг друга с падением тиранства или взрывали петарды, будто сама была причастна ко всему происшедшему. Однако тиранство никому не мило, Даже такое болезненное и жалкое, ибо все устали Каждый день считать последним, устали от глупейших запретов, и мне понятны страх и негодование благо-
родных людей, не застрахованных от кнута и розги по высочайшему бзику.
И вот все высыпали на улицы Москвы, едва лишь известие до нас докатилось, и все суетились, бегали взапуски, раскрасневшиеся от мартовского морозца, и пили шампанское, а купчишки и челядь – водку, целовались взасос… Все перемешалось. А одежда была так внезапна, так неправдоподобна – снова круглые шляпы на мужчинах, запрещенные почившим императором, снова французские фраки под распахнутыми шубами, и военные все словно разом отрезали гатчинские косички, и воистину помнится, как чернели на желтом весеннем снегу то там, то здесь черные ленты с мужских косичек, похожие на мертвых птиц, как самозабвенно их топтали, пританцовывая… И сильный запах махорки, не успевший выветриться, это запомнилось.
Да, все целовались. Кто с кем. Тут уж было не до приличий, ибо безумие заразительно, как инфлюэнца, а безумие радости особенно. Я тоже сподобилась, попав в этот круговорот, и уже почти не отдавала себе отчета: зачем, почему, для чего… Сначала меня одолела пожилая дама громадных размеров, и я запуталась в ее руках, в ее шубе и оглохла от ее причитаний, хотя отчаянно старалась укрыть губы от разверзшегося влажного рта, что мне и удалось, так что поцелуй ее пришелся в щеку. Затем подкатился кавалергард и очень обстоятельно и долго впивался в меня, на мгновение отводил мою голову, разглядывал меня с восторгом слепца и спешил приложиться вновь; тут уж я была в полной его власти, напоминая самой себе тряпичную куклу, так он был силен, ловок и опытен. Я уже не могла выйти из этого заколдованного круга, что-то со мной тоже стряслось: ликовать в двадцать четыре года даже без видимых причин – всегда наслаждение. И, уж теперь точно не припомню, я переходила из рук в руки, постепенно теряя присущее мне чувство брезгливости и сливаясь со стонущими толпами, хотя машинально еще укрывала губы…
И вдруг передо мной возник молодой господин (видимо, судьба распорядилась), немногим старше меня, такой же разгоряченный обстоятельствами, всей этой вакханалией и все же показавшийся мне менее безумным, чем все вокруг. Не понимаю, что со мной произошло, но не он, а я первая его оценила, увидев его прищуренные насмешливые глаза, слегка впалые щеки и столь же насмешливые яркие губы. «Чего мне стыдиться! – подумала я с внезапным облегчением. – Уж если меня обнимали все кому не лень, даже пропахшие дегтем и водкой чудовища, пусть он целует…» И приблизилась к нему, протянула руки. Запах лаванды, молодого свежего тела, мартовского морозца – все перемешалось. Я закрыла глаза. Природной расчетливости моей как не бывало. Рука сама обхватила его шею, пальцы сами скользнули по прохладному меху его воротника… Что это было? Озорство, вожделение, каприз или глубокие предчувствия? Не знаю, но, видимо, и то и другое, в противном случае разве я устремилась бы к нему? Все длилось мгновение, а казалось – вечно. Я почувствовала, что задыхаюсь, и он разжал объятия и внезапно покраснел, наблюдая, как моя рука медленно и неохотно выползает из-под его воротника. Я покраснела тоже. Надо было кинуться прочь и затеряться в беснующейся толпе (подумаешь, катастрофа!), но ноги не слушались. Да и он не спешил. Но хватало слов, чтобы все обратить в шутку. «Возможно ли?» – со страхом и надеждой подумала я, подразумевая свое, тайное, глубоко запрятанное и единственное, как мне тогда казалось. Впрочем, нынче понимаю, что ничем не отличалась от любой мало-мальски нормальной московской– барышни, хотя и успела побывать в замужестве, печальном и несуразном, подобном пустому, стершемуся сновидению.