– Да отстань ты! – прикрикнул уже с раздражением Юргин. – На черта мне оно, это крещение!
Так ничего и не понял «Купи-продай». Митька хмыкнул и замолчал. А паром между тем был уже на середине реки. Вдруг Клашка толкнула сперва Ирину, потом Варьку, показала глазами на Митьку:
– Смотрите-ка! Смотрите… Чего это он?
«Купи-продай», свесив с бревна ползада, сидел, облокотившись о колени, всем своим видом показывая величайшее презрение не только к присутствующим на пароме, но и еще, по крайней мере, к половине человечества, если не ко всему сразу. А Митька, откинувшись на перила парома, сосредоточенно прижигал папироской его штаны.
Потом Митька стал невозмутимо курить, раздувая струйками табачного дыма занявшееся, видимо, уже место. В глазах его прыгали чертики.
Пока Клашка, Ирина и Варька соображали, что там колдует такое Митька, Юргин вдруг заговорил, не меняя позы:
– Тоже мне руководители! Хошь Устин этот, хошь Захарка… Чего народ мучить! Жилы рвем, а сено все одно гниет. Может, им панфары за геройство бить на собраниях будут, а я при чем? Я, откровенно даже сказать, здоровьем слабый. В груди у меня что-то заходится… Или вот еще, тоже работнички в нашем сельповском магазине, – съехал он вдруг на свою любимую тему. – На днях в скобяном отделе ухват покупал. Мне его швырк на прилавок. Заверните, говорю. «Бумаги нет…» Как это нет, спрашивается?! Коли зашел трудящийся колхозник в магазин, так ты его культурно обслужи. В торговом деле первый вопрос – культура и взаимная вежливость, потому что… Ой! Ой!!
– Что, что, дядя Илья? – участливо заглянул в глаза Юргину Митька.
– О-ой!! – Юргин выскочил на середину парома, пританцовывая, закрутился на месте, хлопая себя то одной, то другой рукой по заду.
Первой захохотала Клашка, поняв, в чем дело. За ней закатился басом Филимон.
Но большинство колхозников молча и удивленно смотрели на Юргина.
– Батюшки, не родимец ли его схватил? – испуганно воскликнул женский голос.
– Обыкновенная самодеятельность, – успокоил Митька. И отчетливо пояснил: – Знаменитый артист «Купи-продай» исполняет баптистский танец.
– Бапти… Самодель… э-э, люди!! – прыгал посреди парома Юргин, высоко вскидывая ноги. – Ведь он, однако, Митька…
И это было до того уморительно, что даже колхозники, настроенные самым мрачным образом, начали улыбаться. Улыбнулся и Фрол Курганов, засветилась веселая искорка в продолговатых, вечно печальных глазах Варьки Морозовой. А Ирина уткнулась в плечо Клашки Никулиной и вытирала кулаком проступившие от хохота слезы.
– Да отчего это он… Клашенька? – с трудом прокричала Ирина.
– Видишь ли… понимаешь ли… – только и смогла проговорить Клашка.
Илья Юргин вдруг сел на доски. Но тут же вскочил, точно подброшенный пружиной, закрутился еще сильнее.
– Горю… горю ить я!.. Штаны еще новые почти были! Э-э…
– Что ты говоришь?! – подскочил к Юргину Митька. – Где, где горит?
– Еще спрашиваешь, дьявол! Вот тут, тут смотри! – повернулся к Митьке спиной Юргин и чуть согнулся. – Туши, что ли, гад!
Митька ковырнул в брюках пальцем, оторвал полуистлевший кусок. И тогда откуда-то из недр Илюшкиных брюк повалили сразу клубы дыма.
Сквозь неудержимый хохот послышались выкрики:
– Сгорит живьем человек!
– Воды скореича! Где ведро?
– Скидывай штаны-то! Скидывай! Сгоришь вместе с ними!
Но громче всех вопил сам Юргин, пятясь задом на Митьку:
– Туши, говорю, сволочь! Туши, паразит!!
– Сейчас, браток, сейчас! – ласково говорил Митька, торопливо разматывая свою веревку. – А заодно и окрестим. Жди, когда тетка Пистимея решит, что сподобился уж… Правда, без положенного обряда.
В следующее мгновение Митька захлестнул веревку под мышками Ильи, взял его в охапку и потащил к перилам парома. Никто не успел опомниться, как «знаменитый артист», болтая руками и ногами, мешком плюхнулся в воду.
– Это еще что за шутки? – перестав смеяться, крикнул Сергеев.
– В самом деле добалуешься… Утопишь человека, – подал голос и Колесников.
– Ничего, пусть вымочит ему всю желчь.
– Да ему вымочишь! В бензине разве с недельку выдержать…
Веревка была не очень длинной. Юргин барахтался метрах в пяти от парома, истошно выкрикивал:
– Сволочь чубатая! Анархист проклятый…
– Ну как, потухло?
– И-и-ы-ы!! – простонал в ответ Юргин посиневшими губами.
– Что, еще идет дым? – огорченно переспросил Митька. – Ну, не падай духом, не бросим в беде человека. Давай еще помочим.
– Ты в самом деле… шути, да знай меру, – поднялся все-таки Сергеев. – Захлебнется же…
Он подошел и отобрал у Митьки веревку. Но паром был уже почти у причала. Почуяв под ногами дно, Юргин с такой силой дернул к себе веревку, что вырвал ее из рук Сергеева и выполз на песок.
Досмеиваясь, люди сходили на берег.
Митька как ни в чем не бывало подошел к Илье, снял веревку и начал ее молча сматывать. «Купи-продай» беззвучно открывал и закрывал рот, пытаясь что-то сказать, подпрыгивал вокруг Митьки, размахивал руками, но это не помогало ему обрести дар речи.
– Сучат ногами тут всякие… будто их голой рукой щекочут… за обгорелые места, – сказал Митька, так же смакуя каждое слово, как сам Юргин несколько дней назад.
И ушел домой, оставив Юргина соображать, что к чему.
Знаменитый «Купи-продай» сообразил не сразу. Зато мгновенно догадалась обо всем Ирина. Она перестала смеяться, поискала глазами Митьку. Но его уже не было на берегу.
Задумчиво глядя себе под ноги, она пошла в деревню, забыв подождать деда.
А дед Анисим, между прочим, был единственным человеком на пароме, который ни разу не улыбнулся за все время. Он один в течение всего рейса молча сосал потухшую трубку, поглядывая то на Митьку-озорника, то на свою внучку…
Глава 3
Поздним вечером промокшие, молчаливые Большаков и Корнеев возвращались домой из обкома партии. Каждый из них вез с собой по выговору за «головотяпство» по отношению к «королеве полей», как выразился один из членов бюро обкома.
В обком их вместе с секретарем райкома партии Григорьевым вызвали неожиданно, не объясняя причин. И только там сообщили, что от группы колхозников Зеленого Дола поступило письмо, в котором говорилось о «преступных действиях» председателя колхоза Захара Большакова и главного агронома Корнеева, распорядившихся всю «недавно только взошедшую, еще низкорослую кукурузу» скосить на силос.
Само письмо не показали, да Большаков с Корнеевым и не просили этого. Сообщили – потребовали объяснений.
Сверху сыпалась все та же морось. Копыта лошади чавкали по грязи, тяжелые, скользкие ошметки глины летели из-под колес, падали на спины, на головы. Андрон Овчинников, встретивший председателя с агрономом на станции, уныло сидел на передке, время от времени покручивая над головой бичом и почмокивая губами.
– Ну вот так, головотяп! – впервые за всю дорогу с горечью произнес Захар.
Большаков и Корнеев знакомы давно, около полутора десятков лет. Когда-то они вместе учились на курсах председателей колхозов. Затем Корнеев несколько лет возглавлял соседнюю ручьевскую артель, окончил заочно сельхозинститут. После объединения колхозов бессменно состоит главным агрономом укрупненного хозяйства.
Они отлично сработались, понимали друг друга с полуслова, давно стали друзьями.
– Спасибо еще Григорьеву, он все-таки пытался объяснить, что к чему, – откликнулся так же невесело Корнеев. – Кабы не он, мало-мало по строгачу с предупреждением, а то и… Шутка ли – головотяпство? Так хоть простые выговоришки. – Помолчав, добавил: – Хороший, видать, человек Григорьев-то.
– А что, Боря, если мы с тобой и впрямь… того? – спросил Захар. – Вот завтра перестанет непогодь, обыгает кукуруза да и вымахает у всех в рост-полтора к осени? Вот уж разъяснит нам тогда… всем троим.
– Н-да, риск. А вот у кого окончательно погибнет кукуруза, тем ничего разъяснять не будут.
От ближайшей станции до Зеленого Дола всего десять километров, но с лошади давно летели клочья пены. Когда показались огни деревни, мерин поплелся шагом.
– Черт, Морозов не догадался за нами машину послать! – сказал в темноту Большаков.
– Дождя в обед не было, – не оборачиваясь, ответил Овчинников. – Устин говорит: «Давай езжай, председатель больше уважает чистый воздух». Ну а мне что? Кнут в руки – и все сборы.
– Интересно бы все же знать, что за «группа колхозников» такая? – раздумчиво промолвил Корнеев.
"Она, может, в одном лице, эта «группа», – подумал Захар, вспоминая, как зашевелились зрачки Устина Морозова, едва он сказал недавно, что распорядился в четвертой бригаде скосить кукурузу на силос. Подумал, но вслух говорить ничего не стал. Да и что говорить? Ну, не любит Захар этого человека, не сошлись они когда то в чем-то. Из-за его религииозной сверх всякой меры жены ли, из-за нелюдимости ли самого Устина? Но вот и с Фролом Кургановым не сошлись. Отношения его с Фролом еще сложнее. То есть настолько сложны, что Захар давно оставил попытку разобраться в них. Что ж, и Фрола подозревать в таком случае? Нет, не годится… Да и что думать теперь об этом письме! Если в самом деле они с Борисом ошиблись с кукурузой, осенью будет второе. Знает Захар, что будет. Не знает только, от кого, от какой «группы». Устин все-таки не должен бы… А Фрол, как Захару кажется, тем более. Этот лучше уж в морду харкнет, как недавно на лугу…
Анисим, ожидавший их с паромом, давно перевез на другой берег, давно они ехали по такой же раскисшей, как проселочная дорога, улице села. А Захар незаметно для себя все думал о Фроле Курганове, его жене Степаниде, об их сыне Митьке. Да, не разобраться в их отношениях. Может, и лежал когда-то наверху конец ниточки, потянув за которую можно было размотать весь клубок. Да с годами кончик тот истерся, оборвался, время обкатало клубок, как камень-голыш. Хоть ногтем колупай, ножом скреби. Пыль наскоблишь, а кончика не найдешь.
Очевидно, эта пыль и оседала всегда на сердце Захара, пощипывала каждый раз при виде Митьки, затягивала тоненькой холодной пленочкой… Митька был первым, и единственным сыном Фрола Курганова и Стешки. А мог бы быть сыном его, Захара Большакова. Захар злился сам на себя, а пленочка не таяла. Чем же виноват Митька, что не его он сын? И ведь парень как парень, озорной и смешливый. Правда, в шутках своих не знает края, смелый до дерзости. Но зато в работе отчаянный и неутомимый, лучший механизатор. Надо, однако, поставить его механиком ремонтной мастерской.
Какие-то странные звуки заставили Захара очнуться. Что за черт, гимн, что ли, кто поет? Кто? Где? По какому поводу?! И почему – поет? Давно уже Государственный гимн исполнялся без слов. Может, кто завел сохранившуюся с давних времен патефонную пластинку? Да нет, гимн пели торжественно, величаво, а тут тянется и тянется заунывный мотив.
– Что за наваждение? – спросил Большаков, нахмуриваясь еще больше. – Слышите?
Корнеев что-то промычал удивленно, а Овчинников уронил смешок, указал бичом в переулок, во тьму:
– Там…
– Что там?
– А поют. Эти самые…
Песня слышалась теперь отчетливее:
Союз нерушимый великой свободы
Сплотила навеки святая любовь.
Нас верных лишь только единому Богу,
Омыла Христова пречистая кровь…
– Эти самые поют… баптисты Пистимеины, – сказал Овчинников. – Третьеводни я проезжал мимо ихнего дома – разучивали только, вразнобой тянули. А теперь, ишь, с подголосками выводят.
– Ах, старые песочницы! – воскликнул Корнеев. – Это что же получается?! Еще бы на мотив «Интернационала» вздумали… Сворачивай, Андрон! Живо!
Овчинников защелкал бичом. Уставший мерин захлюпал по грязи чуть быстрее.
Возле молитвенного дома их встретил Филимон Колесников. Размахивая руками, он подбежал к ходку.
– Это что же такое, Захар, а? Борис Дементьич? Это до каких пор такую вонь терпеть будем, я спрашиваю?!
– Спокойно, Филимон! – дотронулся Большаков до его плеча, сойдя на землю.
А вдоль улицы меж тем тягуче и тоскливо тянулось:
Сквозь грозы и бури житейского моря
Пойдем мы вперед, не страшась вражьих сил.
Христос нам поможет, ведь в нем наша сила,
И он, первенец, этот путь проложил…
Колесников ринулся в молитвенный дом.
– Филимон! – еще раз предупредил Большаков. – Гляди, дров наломаешь…
Колесников, горячий и порывистый, до сих пор не мог примириться с существованием в Зеленом Доле баптистского молитвенного заведения. Когда он вернулся с Отечественной и, проходя по деревне с немецкой трубкой в зубах, впервые услышал доносящиеся из дому песнопения, обошел его сперва кругом и с гневной укоризной спросил у Большакова:
– Эт-то что?! Как допустил?!
– Разве я? Меня тут не спрашивали…
– Все равно! Эх!.. Ну, я их!
Филимон, тогда еще молодой и, несмотря на пережитое, опалившее огнем время, немного ветреный и легкомысленный, около года трезвонил по деревне, что раскатает молитвенный дом по бревнышку, а всех старушонок баптисток заставит вместо своих молитв петь «распроклятый черт, камаринский мужик…».
– Но-но, ты не очень-то! – сказал ему однажды Юргин, стоя, однако, от Филимона на приличном расстоянии. – Я-то не верю в Бога, я, можно сказать, даже этот… атеист-антирелигиозник. По мне хоть по щепочке разнеси их гнездо. А только статья сто двадцать четвертая Конституции – это, брат, что? – И вытащил из кармана книжечку. – Вот она, ногтем отчеркнутая, эта статеечка… «В целях обеспечения свободы совести в СССР…» Понял, в целях обеспечения… И дальше: «Свобода отправления религиозных культов… признается за всеми гражданами». Дошло? Свобода! А старушки тоже граждане… И тоже свободы хотят.
Ух как вскипел Филимон, роняя изо рта заграничную трубку!
– Кто тебе, дурак немытый, статью эту отчеркнул, а?! С чьих слов ты, атеист-антирелигиозник, песню поешь?! Да я тебя…
– Но, но!.. – снова проговорил Юргин уже помягче. – Давай лучше того… Зачем тебе трубка-то? Продай лучше. Или давай сменяемся. Я тебе за нее пинцет дам.
– Ч-чего?! – совсем открыл рот Колесников.
– Пинцет… такой блестящий, большой. В медицине им пользуются. А сейчас вилок нету, так можно его и вместо вилки… Очень надежно хоть пельмень, хоть вареное сало брать. Я пробовал. И еще бутылку самогону в придачу дам.
Бутылка и решила дело, обмен состоялся.
– Трубка, верно, не нужна мне, – сказал Колесников. – Так, для форсу дымил с нее. А тебе-то она зачем? Ты же совсем не куришь.
– А так… редкая вещь все же…
– Ну, дуй от меня! Пинцет свой обратно возьми, ешь им пельмени. Да гляди у меня, поагитируй еще за богомолок… Я все равно схвачу их вот этим пинцетом поперек глотки. – Колесников сжал и разжал огромный кулак. – И тебя вместе с ними, если что…
Вскоре после этого, воинственно обойдя еще раз вокруг молитвенного дома, Филимон укатил в район, оттуда в область… Вернулся сердитый, хмурый, как туча.
– Ну что? – спросил Большаков.
– Вот, – бросил Колесников на стол брошюрку «Церковь в СССР». – Дали почитать в области. Я тут ногтем, как Юргин, тоже отчеркал некоторые места… про свободу совести. «Законы СССР запрещают ограничивать свободу совести, преследовать за религиозные убеждения и оскорблять религиозные чувства верующих». Все яснее ясного. Это мне еще Юргин разъяснил. Да что это за законы такие? А если они, эти богомолы, мои антирелигиозные чувства оскорбляют?
С годами Филимон утих, посерьезнел. Но когда речь шла о молитвенном доме, Колесникова нет-нет да и прорывало.
Отправив Овчинникова с лошадью, Большаков с Корнеевым тоже вошли в тускло освещенные сени, оттуда – в большую комнату, устланную половиками. Вдоль стен по лавкам сидело десятка полтора старух. Посреди комнаты стоял простенький, ничем не покрытый стол, на нем лежала Библия. На стенах ни икон, ни лампад. Только в простенке между окон висел обыкновенный отрывной календарь. Электрическая лампочка на потолке была закрыта наглухо плотным зеленым абажуром с кистями, отчего в комнате был мягкий, умиротворяющий полумрак. Сложив руки на груди, старухи жалобно выводили: