Наш путь в небеса, ко Христу, есть сраженье,
Борьба с своей плотью, грехом и со злом.
Но в трудный момент ко Христу, без сомненья,
Мы все воззовем, и поможет нам Он…
– Эт-то что еще тут за филармонию развели?! – загремел Колесников.
Старухи испуганно замолкли.
– Тихо, ты… – подтолкнул его Захар. – Пистимея Макаровна, у нас к тебе…
– Клавдия! Никулина!!! – воскликнул вдруг Корнеев, перебивая председателя. – И ты здесь?! Вот это… Это уж не филармония, а, как выражается твой отец, целая трансляция. Ну-ка, Захар, нет ли тут еще кого из членов нашего правления?
Никого из членов правления колхоза в комнате больше не было. А Клавдия Никулина, бригадир огородниц, действительно, опустив голову, сгорая, видимо, от стыда, сидела среди старух.
Впрочем, кроме Клашки и старух, тут находилась еще дочка самой Пистимеи. Прижавшись в уголке, закрыв до половины лицо платком, Варька тупым и безнадежным каким-то взглядом глядела в черное окно.
– Так… – Захар тяжело переступил с ноги на ногу. – Пистимея Макаровна, поговорить надо. Давайте… А помолитесь завтра…
– А я вот что скажу вам, касатики, – строго поблескивая голубыми, чистыми даже в старости глазами, проговорила Пистимея, выпрямляясь. – По какому такому праву вы… вломились сюда? Слава Богу, по советским законам мешать богослужениям запрещается…
Тогда Большаков жестко проговорил:
– А сегодня – помешаем…
– Кончайте свои молитвы, живо! – Колесников шагнул было к столу, но Большаков удержал его.
– Мы будем жаловаться, – предупредила Пистимея.
Большаков погладил усы, снял фуражку.
– Кто тебе запрещает? А сейчас в самом деле кончайте. Ты знаешь, я не полезу в те ваши дела, куда не положено.
Пистимея это знала. Она обиженно поджала высохшие губы, пробормотала что-то невнятно.
Старухи одна по одной зашаркали к выходу. Поднялась и Клашка.
– А ты останься, пожалуй, Клавдия, – сказал Корнеев.
Когда все, кроме Клашки, вышли, Захар прошел к столу, сел на табурет, отодвинул в сторону Библию. Пистимея, торжественно сложив на груди руки, стояла рядом, как столб.
– Что это вы за песню тут пели? – спросил Захар простуженным, ничего хорошего не предвещавшим голосом.
Вся строгость в Пистимеиной позе сразу как-то растаяла, хотя руки она по-прежнему держала сложенными на груди. В глазах проступило недоумение.
– Так, обыкновенная песня… божественного содержания.
– Ты не юли, бабка! – вмешался Колесников. – Не об содержании пока речь, об музыке.
– Никакой музыки у нас не было…
– Пистимея, не притворяйся-ка, в самом деле! – чуть повысил голос Корнеев. – На какой мотив вы приспособили… божественное содержание вашей песни?
Пистимея наконец опустила руки, беспомощно и чуть заискивающе улыбнулась старческой улыбкой, сбивчиво забормотала:
– Так чего уж… Мы уж… Вроде похоже, правда… А мне невдомек…
– Вот что я тебе скажу, Пистимея Макаровна! – Большаков пристукнул кулаком по столу. – Ты не представляйся глупее, чем ты есть. Все тебе «вдомек». Услышу еще раз эту песню – будем ставить вопрос о закрытии вашего молитвенного заведения. Поняла?
– Как же, как же… – поспешно закивала головой пресвитерша.
– Ты законы об религии хорошо знаешь, – усмехнулся Колесников, – когда-то ногтем в Конституции статью отчеркнула, которую мне Юргин в нос совал. Но и мы знаем условия прекращения деятельности всяких религиозных общин. И не позволим Государственный гимн похабить…
– Господи, слово-то какое!
– Слово хоть и грубое, но точное, – сказал Большаков. – А теперь еще насчет молодежи. Мы не раз говорили с тобой об этом и по-хорошему и по-плохому.
Пистимея снова сложила руки на груди, приняла торжественный вид.
– Ты, Захар, напраслину не возводи. Не приманиваю я сюда молодежи. Одни старухи…
– А Варька? Сами же видели…
– Что Варька? – Пистимея холодно блеснула глазами, поглядела на Клашку. – Уж коль на то пошло, это дело каждого – верить в Бога али нет. Свобода совести, по-вашему. Я никого не принуждаю. Вон и Клавдию мы тут не принуждали и не на веревке сюда ее привели. Пришла – сиди, слушай, не прогоним. А западет хорошее слово в душу – согреет теплом божественным. И уж тогда, коль потребует душа излить за это благодарность Богу, перечить не станем. И сами помолимся, чтоб благодарность дошла и принята была с благословением. Для этого государство и молитвенные дома держать нам разрешило. Так же и с Варькой.
Разговор был долгим…
На улице Захар сказал:
– Неглупа. Песню эту больше не затянут. А насчет молодежи – ох, глядеть надо, мужики…
– Да глядим, кажется. И, кроме Варьки, вроде никто сюда не похаживает. Но ведь с Варькой… – Корнеев чуть приостановился. – В детскую еще душу заложила ей Пистимея это самое слово Христово. Попробуй вынь… Да что там Клавдия, ночевать собирается? Клавдия!
Никулина, кутаясь в платок, вышла из сеней и остановилась, низко уронив голову.
– Как же так, Клаша? – спросил Большаков негромко. – Вот уж расскажи кто днем, посмеялся бы над рассказчиком.
Клашка постояла-постояла и всхлипнула, шатнулась и упала на грудь к Корнееву, стоявшему ближе к ней.
– Борис Дементьич… Захарыч… Не знаю я, как вышло… Все одна да одна, скоро двадцать лет – и все одна, – плача, говорила Клашка. – А чуть что – бабка Пелагея тут как тут: «Христос не забудет страждущих да жаждущих…» И сама Пистимея: «Зайди как-нибудь, не чужая, чай, остудится сердце. Если и умер Феденька – для нас он живой… Христос может воскресить человека из праха. Поверишь в Христа – и воскресит…» Вот и зашла. Из любопытства, может…
– Ну ладно, ладно, Клавдия… Что ты, в самом деле? – неумело и потому несколько грубовато сказал Корнеев, бережно поддерживая женщину.
Захар тоже подошел, тронул ее легонько за плечо:
– Клаша…
– Я никогда… Захар Захарыч… Борис Дементьич, слышите… и ты, Филимон… Я никогда не приду больше сюда… – И она оторвала от груди Корнеева мокрое, блестящее под лунным светом лицо. – Только вы забудьте… И чтоб никогда… словно и не было меня тут, словно не видели…
– Да само собой, об чем разговор! – поспешно промолвил Колесников.
– Ты иди-ка домой, отдохни…
Клашка вытерла ладонью мокрые щеки и пошла. Большаков, Корнеев и Филимон постояли еще немного молча и так же молча пошли по грязи в другую сторону.
– Да-а… – промолвил через некоторое время со вздохом Корнеев. – А я читал недавно – брошюрка такая попалась, – сколько у нас еще церквей и молитвенных домов, сколько еще монастырей! Да две этих… духовных академии.
– Во-во… Сколько эти самые академии каждый год таких вот… утешителей выпускают! – буркнул зло Филимон. – И это кроме всяких там подпольных, не взятых на учет сектантов…
И еще несколько минут шли молча до самого дома Большакова. Прощаясь, Захар сказал:
– А насчет Варьки вот… Пропадет девка, если мы как-то…
– Слушай, Захар. Попроси Иришку Шатрову, пусть подружится с ней. И, может, она…
– Да я попрошу, объясню ей все. Только сдается мне, Боря, есть еще один человек, который… Словом, этот человек, однако, может сделать больше Иринки, больше всех нас, вместе взятых.
– А-а, Егор Кузьмин! – промолвил Колесников.
– Во-во! И ты приметил? Идут по улице как-то, у Егора все на лице написано, а Варька… Озирается пугливо, а тоже вроде ухо опростала из-под платка, чтобы слова не пропустить.
– Да ведь как к ним, чертям, подойдешь… Не прикажешь же – женитесь, дьяволы! Хотя… С Егоркой-то можно потолковать по-мужски. Но ведь Пистимея с Варьки глаз не спускает, держит при себе, как привязанную.
– Тут придумаем что-нибудь. Вот и давай, Филимон. Я – с Иринкой, ты – с Егором. И какое спасибо нам Варька потом скажет! Ну, еще раз прощайте.
Глава 4
В последних числах июля сеногной наконец прекратился. Однажды с полудня клубы тяжелых, как густой дым, туманов оторвались от земли, поползли все выше и выше. К вечеру они перекатывались уже высоко над головами, сбивались там в неуклюжие облака, а ночью вдруг поплыли за тайгу, как тяжелые, неповоротливые льдины в густой ледоход. Перед рассветом ледоход стал пореже, в открывшиеся разводья просыпались первые горсти звезд. А утром как ни в чем не бывало засияло на чистом небе солнце.
Сена во всех бригадах удалось спасти немного. Добрая половина так и сгнила.
– Ну, что будем делать, друзья-товарищи? – грустновато спросил Захар, когда зеленодольцы дометали последний стог. – В других бригадах еще хуже. Чем кормить скот зимой будем?
– А что тут… – махнул рукой Устин. И добавил, будто оправдывался, хотя его никто не обвинял: – Во всем районе так.
– Петька Смирнов, редактор, вчерась приезжал. В других колхозах, говорит, и того не могли сберечь, – указал Анисим Шатров на редковатый строй островерхих невысоких стожков.
– Мы хоть как-никак кукурузу не потеряли, – сказал Устин. – А во всем районе так и погнила на корню.
– Сомневаюсь, – вставил Андрон Овчинников свое любимое слово, но никто так и не понял, в чем он сомневается.
Захар разрешил людям немного отдохнуть. Но через день-другой ожила, загудела, зазвенела железом ремонтная мастерская, затюкали топорами плотники в недостроенной конторе, закопошились люди вокруг водонапорной башни. Кладка круглого тела башни давалась каменщикам-самоучкам нелегко, а Моторин целыми днями сам держал в руках мастерок, растолковывая и показывая, как управляться с кирпичами.
Но основные силы всех бригад Большаков бросил теперь на раскорчевку леса. День и ночь над тайгой стоял надрывный тракторный вой и треск выворачиваемых деревьев.
Однажды председатель вызвал в контору Варьку Морозову. Несмело перешагнув порог, она прижалась к косяку.
– Вот что, красавица, – сказал Захар. – Поедешь в тайгу, к раскорчевщикам, поварихой. Там людей Мироновна кормит, но сейчас едоков сильно прибавилось, ей одной не управиться. Будешь помогать ей.
Варька сперва пошевелила плечами, поежилась, будто ей было холодно. Потом сказала еле слышно:
– Ладно.
Через полчаса, как Захар и ожидал, в контору заявилась Пистимея.
– Не пущу дочку! – закричала она с ходу, – Еще чего выдумал – девку к мужикам! Мало ли в деревне работы.
– Это уж мое дело, куда кого послать, – спокойно сказал Захар. – И не одна она, Варька, будет среди мужиков. Там Мироновна, там…
– А я говорю – не пущу! Я уж, коли так, вон любую сестру во Христе в помощь Миронихе уговорю. Мало одной – две…
– А я говорю – поедет! – хлопнул ладонью по столу Большаков. – Что это за штуки еще такие? В доярки дочь твою нельзя, в свинарки тоже – в отлучке из деревни за километр-другой, видите ли, придется Варьке бывать. Чего ты за нее боишься? Никто ее не тронет… В общем, чтоб не ныла мне больше тут! Ступай собирай дочку…
В обед Большаков встретил возле пыхтящей электростанции Морозова, проговорил:
– Сколько же с твоей женой насчет Варьки воевать, Устин? Как-то оно получается у нас не так.
Морозов нахмурился, сплюнул на землю.
– Да я уж и сам с греха сбился. Всю душу вымотала она с меня, ладанка ржавая, – сказал о своей жене Устин. Сказал со злостью, почти с ненавистью. И, помолчав, добавил решительно: – Ничего, поедет.
К вечеру этого же дня Варька действительно была уже в тайге, за Чертовым ущельем, сидела на низенькой скамеечке возле лесного ручья и чистила картошку, обмывая ее в студеной воде.
Совсем рядом где-то трещало, ухало, рвало, и Варька каждый раз взмахивала длинными ресницами, а потом вздрагивала.
– Ничего, корчуют матушку, – говорила Мироновна, пожилая, мягкая, круглая женщина. – С корнями выворачивают. Иная соснища уж так крепко сидит – возятся-возятся с ней. Придут мужики обедать – все промокшие от поту. А ничего, вывернут-таки. Корнища-то вскинет дерево в небо, а в корнях – гора земли. А интересно глядеть. Завтра вот сходи-ка погляди.
– Что ты, что ты… Зачем я пойду?
– Так, интересно, говорю. Ну, айда печь растапливать! Как бы еще поспеть нам с ужином. Скоро накатится горластая орава.
Печь с большими котлами была сложена на расчищенной от леса поляне. Вокруг печки стояли полукругом длинные сколоченные из неоструганных досок столы. За столами – несколько дощатых вагончиков, в которых жили колхозники…
«Горластая орава» действительно накатилась. С шумом, с гамом, с хохотом высыпала из-за вагончика толпа перемазанных грязью и машинным маслом людей.
– Мироновна, горяченькой воды – отмыться бы!
– Чего-то, братцы, сильно запашистый дух от котлов сегодня.
– Всегда так – как соберусь в деревню, к жинке на ночь, тут ужин как для королей.
– Не облизывайся, мотай скорее. А то уж заждалась, поди, с обеда в окно глядит.
– Николаха, заправь там мотоцикл мой!
– Братцы, да ведь у нас повар новый! Варька, ты, что ли?
– Вон отчего ужин-то сегодня особый!
– Какая Варька? Морозова, что ли?
– Братцы, я тоже хотел в деревню. Однако не поеду теперь…
Мужчины и парни сгрудились вокруг Мироновны и Варьки, гоготали, дымили папиросами, отпускали шуточки, пока Мироновна не замахнулась на них половником:
– Хватит вам… Разоржались, как жеребцы! Варюшка, вон с того котла дай им горячей воды помыться.
… После ужина некоторые действительно укатили на мотоциклах по деревням. Две группы мужиков при свете от аккумуляторов долго стучали по столам костяшками домино.
Варька лежала в вагончике с открытыми глазами, слушала, как хохочут за стенкой мужчины, что-то рассказывая друг другу.
В каком-то вагончике работал батарейный радиоприемник, далеко оглашая тайгу веселыми песнями.
Уснула она почти перед рассветом. Но утром поднялась бодрая, не ощущая никакой усталости. Незнакомый парень в майке, видимо, из какого-то другого села, колол для поварих дрова вместо физзарядки.
Дня через два-три Варька все-таки пошла поглядеть, как корчуют тайгу. Оказалось, очень просто. Небольшие сосенки и ели захватывают стальными канатами и тащат тракторами прочь. Могучие же деревья сначала спиливают, затем пни выворачивают корчевальными машинами и заравнивают бульдозерами образовавшиеся ямы.
Растопыренные корневища деревьев валялись всюду. «Ну да убрать их уже пустяки», – подумала почему то Варька и пошла назад.
А еще через день в тайгу приехал верхом на низкорослой лошаденке Егор Кузьмин.
– Покорми, Мироновна, – попросил он. И, поглядев на Варьку, прибавил: – Езжу вот по лесу, ищу, где какой клочок можно хоть литовками выкосить. И Захар тоже ездит, и все бригадиры. Да что…
– Варвара, налей мужику, – сказала Мироновна, перетирая чашки.
Егор года три назад овдовел. С тех пор ходил всегда какой-то мятый, сумрачный и немного растерянный. И Варьке было его всегда жаль.
Ел Кузьмин не спеша, склонив крупную, угловатую голову над чашкой, словно раздумывал над каждой ложкой – отправлять ее в рот или нет? «Однако не нравится ему наш суп», – решила Варька. Он еще не выхлебал и полчашки, а она подставила ему миску с мясом и картошкой.
– Ага… Ну да, – встрепенулся виновато Егор, торопливо отодвинул суп. Но и второе ел тоже будто с неохотой.
«Все о ней думает. О жене», – решила про себя Варька и неприметно вздохнула.
Детей у Егора не было. Все эти три года Кузьмин жил в одиночестве, и, проходя иногда вечером мимо его дома, Варька всегда глядела на светящиеся окна и думала: «Тоскливо, поди, одному-то в пустых стенах».
Каким-то образом Егор узнал, что ли, про эти ее взгляды (может, иногда видел) и при случайных встречах несколько раз пытался заговорить. Она испуганно убегала.
– Скажи-ка, Варвара, чего ты пугаешься меня? – спросил он ее однажды, загораживая дорогу.
– Вот еще! – опустила она голову. – Пусти давай, еще чего… Не дай Бог, увидит кто…
Егор посторонился.
Потом еще встречались на улицах, перекидывались тремя-четырьмя ничего не значащими словами. В деревне это, конечно, незамеченным не осталось. И пошел слух, что у них с Егором любовь.
Никакой любви не было, и вообще ничего не было. Но Варька, кажется, хотела, чтоб была.
Хотела и знала, что ее желание пустое, несбыточное вовеки. Никогда, ни за что мать не разрешит ей выйти замуж.
– Корчуют, значит, – услышала Варька голос Егора и вздрогнула. – Ишь какой треск идет!