Варвара привыкла уж к реву тракторов, к шуму и треску выдираемых из земли деревьев, к крикам колхозников, не обращала на них внимания.
– Ага, корчуют…
И вдруг что-то случилось с ней, захотелось убежать от этого шума и рева, от внимательно разглядывающих ее светло-зеленых глаз Егора, от самой себя.
– За свежей водой… сбегаю! – крикнула она и схватила ведро.
– Куда нам! – проговорила Мироновна. – Вон еще полная бочка.
– Все равно…
Варвара остановилась на берегу ручья, прислонилась спиной к дереву, бросила ведро в траву и закрыла горящие щеки руками. «Так лучше, так лучше, – лихорадочно колотилось в ее голове. – Пусть уезжает, скорей, скорей! Потому что все равно ничего, ничего… Не разрешит мать, не разрешит… А без благословения как можно? Грех, грех… Испепелит Христос. А раз так – зачем?..»
Понемногу она успокоилась, опустилась на колени в траву, сложила руки на груди, запрокинула голову и начала шептать молитву. Косы ее упали на землю.
Когда встала, увидела: Егор в пяти шагах поит из ручья коня, держа повод в руке. Когда он привел лошадь – она не слышала.
Варвара во время случайных встреч в деревне каждый раз опасалась, что Егор заговорит с ней о Боге, как заговаривали с ней многие, насмехаясь над ее верой, не вызывая в ней ничего, кроме холодной неприязни, смешанной с некоторой долей жалости к заблудшим, обреченным рано или поздно на погибель людям. Однако Егор не заговаривал. Но сейчас, проходя мимо, он, конечно, видел, что она молилась. И уж сейчас, она чувствует, обязательно что-нибудь скажет богопротивное. «Ну и пусть. И пусть…» Это даже к лучшему, даже поможет ей замкнуться в привычную холодную скорлупу.
Но Егор, напоив коня, сказал совсем о другом:
– Я, между прочим, Варвара, ради тебя ведь завернул сюда.
– Вот уж… – От неожиданности девушка растерялась.
– Оно, конечно… – усмехнулся Егор. – Я сейчас вон в ближайшую балку загляну – нельзя ли там копешку-другую наскрести. А как сосмеркается, подъеду сюда, а? Выйдешь?
– Да… зачем?! – прошептала Варька, чувствуя, что опять вся вспыхивает.
– Я и говорю – оно, конечно… – опять повторил Егор, – Мне уж сорок лет. По свиданиям-то вроде и неловко шастать. Засмеют мужики, коли узнают… Так выйдешь?
– Нет, нет, что ты! Ночью?!
Егор подтянул подпругу.
– Что ж ночью… Днем-то мне и вовсе стыдней. Я не баловник какой-нибудь. – Егор вскочил в седло.
– Я же в Бога верю! – почти простонала Варька. – А ты…
Егор вынул кисет, свернул папиросу.
– Чего – я? Отец вон твой безбожник, да ведь всю жизнь прожил с твоей матерью. Так слышь – подъеду.
Варька стояла, опять прислонясь к дереву, дрожащими пальцами то заплетала, то расплетала косы. «Нет, нет, не приезжай!» – кричали ее черные, как у отца, глаза. Но язык не повиновался.
Егор тронул коня.
… Всю эту ночь Варька металась по жесткой постели, несколько раз вставала, подходила к маленькому, запотевшему от ночной прохлады оконцу, падала на колени, исступленно молилась. Ложилась, опять вставала…
Но выйти из вагончика так и не осмелилась.
До уборки ржи колхозники успели отвоевать у леса еще гектаров около двенадцати. Но вслед за рожью поспели овсы, а там пшеница – и пошла, зазвенела страда. О раскорчевке теперь до следующего лета нечего было и думать.
Урожай зерновых вышел нельзя сказать, чтобы отменный. Середнячок урожай, а может, и пониже, – сказалась все-таки и свирепая засуха в начале лета, и наступившая следом затяжная непогодь. К тому же хлеба вызрели поздно. Времени для уборки было меньше чем в обрез. Несмотря на это, Захар все-таки во всех бригадах выделил группы косцов, которые беспрерывно мотали косами по таежным опушкам, лесным полянам, высмотренным Егором Кузьминым, бригадирами, да и им самим. В тайге, возле круглого Камышового озера, в Пихтовой пади, бригада Морозова с горем пополам поставила несколько стожков. Ждали отаву… Кошенина вроде сразу же покрылась тонким зеленым ковриком. Но после сеногноя не упало ни одного дождя, и отава, не успев отрасти, ушла под снег.
Не дожидаясь конца уборки, когда освободятся тракторы и автомашины, председатель отдал распоряжение всем бригадам возить сено к фермам пока на лошадях. Возили его зеленодольцы, как и все другие, невесело. Прелые, сухие пласты не пахли луговым разнотравьем, как обычно. Андрон Овчинников, утрами являясь на конный двор к Фролу, прежде чем запрячь лошадей, долго курил, разговаривал с Кургановым о том о сем… Подходили другие возчики. Андрон на правах старшего усаживал и их курить.
– Давай, разбирайте лошадей! – поторапливал их всегда Фрол.
– До белых-то мух успеем. Куда нынче торопиться… – невозмутимо отвечал Андрон. – Еще вот маленько повозим, да и кнут набок. Освободим нынче трактористов от вывозки.
Фрол не выдерживал и в сердцах кричал:
– Стебли вареные! За день можно трижды обернуться, а вы два раза еле успеваете…
Однажды на конный двор заглянул Корнеев:
– Ты чего там с подводой для огородниц мудришь? У них огурцы пропадают. Никулина два раза жаловалась.
– Сено же возим, – сказал Курганов.
– Сено успеется, теперь не сгниет. Больше чтоб не слышал от Клашки жалоб! Ей и подводу-то на два дня надо.
Когда агроном ушел, Фрол Курганов снял со стены конюшни уздечку, надел ее на рослого мерина.
Запряг коня в бричку-бестарку и не спеша поехал на колхозные огороды.
Ехал и думал – куда же это он едет и зачем?
Уже много дней стояла у Фрола перед глазами такая картина. Сидит Клашка Никулина на мокрой копне среди луга, рядом с председателем, и жжет Фрола злыми глазами. Вокруг стоят Филимон Колесников, бухгалтер, Анисим Шатров, его внучка… У этой глаза еще злей, и будь у нее такие же кулаки, как у Филимона, она бы измолотила его, Фрола, тут же, не раздумывая.
Но это бы ничего, текли мысли Фрола дальше, наплевать бы и на старика Шатрова с его внучкой, и на самого председателя, и на других… Все знают – мало ли за всю жизнь было у Фрола стычек с Захаром! Все понимают: прожить бок о бок в одной деревне, да не задеть друг друга локтем – все равно что бежать по лесу, да не натолкнуться на ветку.
Все бы ничего, кабы не эти Клашкины глаза…
Они разбудили его однажды ночью. Вдруг ни с того ни с сего приснился ему недавний случай на лугу. Прохватившись ото сна, Фрол даже плюнул со злости и… продолжал, ворочаясь с боку на бок, до света думать о Клашке: ведь именно так и смотрела она тогда на него. И так же, конечно, глядела на него из темноты, когда вечером, выполоскав белье, сидела рядом с ним на траве.
Миновал день, другой, а наваждение не проходило, стоит перед глазами проклятая баба – и все!
А недавно пришла к нему на конный двор с огородов дочка Натальи Лукиной Ксюха, длинноногая застенчивая девчонка, и сказала, забрасывая за спину тяжелую косу:
– Тетя Клаша подводу просила огурцы вывезти. Бригадир велел у вас спросить. Конечно, нам бы сподручнее автомашиной, да они все на уборке. Тетя Клаша просила сегодня же…
Чуть-чуть не взорвался Фрол. И так целыми днями торчит в голове эта чертова Клашка, а тут еще напоминают про нее! Но сдержался, буркнул только:
– Ты… чего тут вожжи размотала? Ступай, без тебя знаем.
Фрол выпроводил Ксюху, но подводу на огород так и не направил. Ксюха приходила еще два раза и уходила ни с чем, потому что Фрол поставил неожиданно для самого себя условие: пусть сама Клашка придет за лошадьми. И только сегодня, когда агроном спросил: «Чего там с подводой для огородниц мудришь?» – решил дать подводу. Но, опять-таки неожиданно для самого себя, поехал на колхозный огород сам.
– Это куда? – спросил у него Анисим Шатров, отправляя паром.
– На кудыкину гору, – бросил Курганов, не глядя на него.
– Ишь ты… – Старик присел на телогрейку, брошенную в углу парома, стал сосать холодную трубку. А в висках у Фрола вдруг больно застучало: «Грех да позор… как дозор… нести надо…»
В висках стучало потом всю дорогу, до самых огородов.
Клавдия не удивилась, что Фрол приехал сам. Презрительно сложив губы, она стала насыпать в корзину из огромной кучи перезрелые и желтые, как кукурузные початки, огурцы и вываливать их потом в бричку.
Фрол молча стоял рядом, не зная, что сказать, что делать, глядел на маячивших кое-где баб, обиравших с грядок огурцы и помидоры.
– Помог бы хоть, – язвительно сказала Клашка.
Фрол торопливо кинулся наполнять корзину.
– Да сама насыплю, – остановила его Клашка. – Вываливать в бричку пособи.
Курганов покорно взял корзину за плетеные ручки и, легко подняв, опрокинул над бричкой.
Когда бричку насыпали с верхом, Клашка тяжело разогнулась, схватилась рукой за спину.
– Что, болит? – участливо спросил Фрол.
Клашка раздраженно ему ответила:
– А у тебя вот ни спина, ни совесть, видно, не болят.
– Недавно вроде другое говорила… что мне перед самим собой стыдно, – как-то обиженно проговорил Курганов.
– Не прикидывайся-ка! – сказала Клавдия. – Ишь обидчивый какой…
Фрол смотрел на ее грязные босые ноги с широкими ступнями, на забрызганный помидорным соком подол и думал почему-то, что ночами Клашка, наверное, лежа вниз лицом на своей постели, вдавив в подушку тугие, не троганные никем груди, плачет от своего бабьего одиночества.
– Дура, – сказал он вдруг ей ласково.
– Может, и дура, – согласилась она. Но тут же голос ее опять окреп и зазвенел: – Только хватило бы ума, будь я на твоем месте, подводы вовремя давать. Кому теперь эти деревяшки нужны? – Клашка схватила желтый и твердый, как камень, огурец, ткнула им чуть ли не в лицо Фролу и бросила обратно в бричку, – Неделю назад труд наш чего-то стоил, а теперь все за бесценок пойдет.
«Так уж и за бесценок?» – хотел он сказать, но вместо этого проговорил, чтоб успокоить ее:
– Ты трудодни получишь одинаково. Что сейчас, что тогда свезли бы огурцы на рынок…
– Трудодень запишут, да на трудодень натечет с этих огурцов шиш два уха! Татьяна! – закричала она женщине, обиравшей грядки. – Отвези в деревню – да той же минутой назад! Сегодня дотемна возить будем.
– И куда тебе одной-то много денег? – попробовал пошутить Фрол.
– Впрок коплю! – зло отрезала Клашка. – Вернется вот муж – чтоб до конца жизни ему хватило. Посажу его в комнату – и мухе сесть не разрешу. Окно занавешу – и любить буду. За все двадцать лет, что жду его, отлюблю…
– Да ты умеешь любить-то? – спросил Фрол. – Тебе еще, поди, учиться надо.
Но Клашка не ответила. Она подняла пустую корзину и пошла прочь.
Был полдень. Солнце, как перезревшая дыня, висело над головой, обмывало землю густыми лучами. Теплый ветерок бил Клашке в бок, трепал волосы, запрятанные под ослепительно белый платочек. Клашка то и дело нагибалась, одергивая подол юбки, – очевидно, чувствовала, что Фрол безотрывно смотрит ей вслед.
И Фрол смотрел, видел всю ее фигуру, крепкую, стройную, немного располневшую, но все еще почти девичью. Он отвернулся, когда Клашка Никулина глянула вдруг назад и погрозила ему кулаком. Может, она что то крикнула, но из-за ветра не было слышно.
Глава 5
Октябрьские праздники торжественно отметили в колхозном клубе.
Доклад о сорок третьей годовщине, если это можно было назвать докладом, сделал секретарь райкома партии Григорьев. Расхаживая по сцене и время от времени поглаживая бритую голову, он как-то по-домашнему вспоминал годы своей молодости, работу в продовольственном отряде, затем говорил о коллективизации на Дальнем Востоке, об организации первых зимовок в Арктике, об участии в жестоких боях под Москвой… Оказывается, этот человек испытал кулацкие пытки, чудом избежав смерти, едва не утонул в Северном Ледовитом океане, помогая попавшим в беду товарищам, перенес несколько ранений в Отечественную, два из которых чуть не оказались роковыми.
Зал был набит битком. Люди внимательно слушали Григорьева. По лицам многих колхозников можно было безошибочно определить – не часто им приходится слушать таких диковинных докладчиков.
Только по лицу Фрола Курганова нельзя было понять, что он думает. Поблескивая орденами Славы всех трех степеней, с которыми пришел с войны, Фрол сидел в четвертом ряду, неподалеку от Устина Морозова, чуть нахмурив брови. Устин же, в новом темно-синем костюме, смотрел на секретаря райкома чуть удивленно и осуждающе: дескать, чего это подвиги ты свои расписываешь?
Григорьев, будто прочитав мысли Морозова, остановился возле дощатой трибунки и сказал:
– Вы думаете, наверное: «Ну и чудак-человек, этот секретарь райкома! Чего это он о себе тут распространяется? Расхвастался…» А я ведь не о себе говорю. Подумайте-ка сейчас в этот день каждый о своей жизни, припомните некоторые подробности. И я уверен, что жизнь многих-многих из вас напоминает чем-то мою, а у некоторых, бесспорно, еще интереснее. Я знаю, как, например, воевал в гражданскую ваш председатель Захар Захарович Большаков, как он жил и боролся за новую жизнь все последующие годы. Я слышал, как дрался в Отечественную с врагом ваш сын, Устин Акимович, Федор Морозов, которого, к сожалению, нет сейчас рядом с нами. Я знаю, как воевал Фрол Петрович Курганов. Об этот говорят его ордена…
Фрол расправил нахмуренные брови, чуть выпрямился в кресле, оглядел зал. Глаза его на секунду задержались на Клавдии Никулиной, сидевшей неподалеку, возле стенки. Морозов же, наоборот, опустил голову, спрятав от всех глаза.
Захар Большаков едва сдерживал волнение. Ведь не торжественные, не громкие, а самые что ни на есть простые и обыденные слова произносил секретарь райкома, произносил без всякого пафоса, приглушенным, спокойным голосом. А глаза пощипывало, в груди что-то возникало горячее, радостное, волнами растекалось по всему телу. И Захар почти физически чувствовал, как прибывают в эти секунды силы.
– … Так как же нам, как же каждому из нас, дорогие мои друзья и товарищи, не гордиться своей жизнью, если эта жизнь – борьба! – продолжал меж тем Григорьев. – И в такие вот праздники, как сегодня, мы каждый раз будто впервые видим, каких же хороших успехов добились в этой борьбе! Видим и удивляемся. Потому что невольно начинаем думать: что было и что стало?! А ну-ка, товарищи, давайте сейчас, вот здесь, на нашем собрании, попытаемся сравнить, что было у нас прежде и что есть теперь…
С самого начала собрания Захара не покидало ощущение: кто-то безотрывно смотрит и смотрит на него. Тем более такое ощущение казалось странным и необычным, что он сидел в президиуме и, конечно же, на него смотрели все.
В глубине сцены, за фанерной перегородкой, раздавались суетливые шаги, шепот, звуки осторожно передвигаемых столов и стульев – там Иринка Шатрова командовала подготовкой к выступлению самодеятельности.
В разных концах зала Большаков видел Колесникова, Кузьмина, Зиновия Марковича, Митьку Курганова – этот демонстративно развалился на первом ряду («Учуял, шельмец, что и ему премию будут выдавать», – подумал Захар), Сергеева, Моторина, Пистимею Морозову… Стоп! Не ее ли взгляд он ощущает на себе весь вечер?
Еще вчера Захар, увидев Морозову на улице, специально свернул ей навстречу. Поздоровавшись, проговорил:
– Не запамятовали твои старушки – завтра у нас большой праздник…
– Как же, знаем… Красное число в календаре.
– Не просто красное число, а большой, самый дорогой для советских людей праздник, – еще раз отчетливо произнес Большаков.
– Так я и говорю…
– Вот-вот… А то, думаю, забудете.
И пошел своей дорогой. Он знал – этого достаточно, чтобы Пистимея привела своих старух на торжественное собрание.
И она привела. Старухи сидели кучкой, прижавшись друг к другу, точно заняли круговую оборону, почти на самых последних рядах. Помаргивая, они старательно глядели на докладчика. Только сама Пистимея смотрела почему-то безотрывно на Большакова, воткнувшись взглядом ему в грудь, на которой поблескивали орден Трудового Красного Знамени, полученный еще в довоенные годы, и два ордена Ленина, которыми Захар был награжден в сорок четвертом и пятьдесят третьем.