Он взмок, сбросил сперва фуфайку, потом пиджак. Клавдия тоже дышала тяжело, но не сдавалась, ничего не говорила и хоть с трудом, но успевала раскладывать пласты.
– Давай, давай, дядя Филимон! – кричал Митька и Колесникову. – Позор на всю деревню – два мужика одну бабу завалить не сумели…
– Ну и язык у тебя, Митяй! – Филимон вытер рукавом мокрую, изъеденную морщинами шею. – Оторви да брось на дорогу…
– Его язык и оторванный не перестанет чесаться, – проговорила сверху беззлобно Клавдия. – Шмякнется в пыль – и там затрепещется, как рыба. Подавайте, что ли, – холодно!
Подъехал, сидя на возу, сам бригадир. Он остановился метрах в тридцати.
– Уберите вот эти копешки, поближе подъеду, – сказал он.
– Сваливай там, – махнул рукой Митька.
– Зачем же? Потом к скирде таскать далеко. Я подъеду.
– Ну, жди тогда.
И снова Филимон и Митька метали сено, а Клавдия укладывала. Наконец Филимон, обессиленный, привалился к скирде.
– Ох и зверь ты в работе! Уморил старика насмерть!
– Отдохни, папаша. Вон помощница идет! – крикнул Митька, не прекращая работы.
К ферме от телятника шла Иринка Шатрова. Услышав Митькин возглас, она вскинула голову, свела брови к переносице, глянула на Курганова:
– А что ты думал, испугалась работы, что ли? – И повернула голову к Колесникову, засовывая поглубже под платок волосы: – Давай, дядя Филимон, какие-нибудь вилы.
– Да нету лишних-то, дочка. Погуляй лучше.
– А то мозоли набьешь, ручке больно будет, – усмехнулся Митька.
– Ты о себе беспокойся, – кольнула его глазами Иринка. И пояснила: – Разговорчив больно, как бы язык волдырями не взялся.
– Опять язык! Тьфу! – в отчаянии сплюнул Митька. – Да я его тряпочкой завязал, чтоб не натереть!
Но Иринка больше не удостоила его даже взглядом, побежала в коровник, принесла вилы.
Потуже затянув платок, она обошла вокруг невысокой еще скирды, прикидывая, с какой стороны легче на нее влезть.
– Садись, закину. – И Митька подставил вилы.
Иринка демонстративно не приняла шутку, воткнула свои вилы в скирду на уровне груди и попросила Колесникова:
– Подержи-ка, дядя Филимон.
Колесников молча подставил плечо под черенок вил. Получилось нечто вроде перекладины. Иринка сильным рывком оторвалась от земли, уперлась о перекладину напружинившимися руками, стала на нее сперва левым коленом, затем правой ногой и, ухватившись за Клашкину руку, оказалась на скирде. И уже сверху бросила Митьке:
– Так что обошлись без вашей помощи. Закидывай лучше сено. Подай мне вилы, дядя Филимон.
Вот теперь-то действительно Митька озверел. Весь засыпанный трухой, он молча, чуть только покряхтывая, швырял и швырял наверх целые копны.
Устин Морозов, сидя на возу, молча наблюдал за тем, что происходит возле скирды. Затем полез за табаком, свернул папиросу. Делал все это не спеша, время от времени окидывая взглядом Митьку, Иринку, Клашку…
В течение нескольких минут не проронил ни слова. Ирина ловко и привычно раскладывала пласты по краям. Вниз она даже и не смотрела. Зато Клавдия нет-нет да и бросала тревожные взгляды на Митьку.
– Не успеваем же, дьявол скуластый! – просяще крикнула она Митьке. – Давай потише!
Это была ложь. Честно говоря, выбившийся из сил Филимон Колесников был уже плохим помощником Курганову. А за одним Митькой они успевали раскладывать сено очень даже легко. Клавдия просто опасалась, как бы в горячке не сломал что внутри себя Митька.
На секунду блеснула в глазах Ирины искорка благодарности – точно светлячок какой трепыхнул крылышками, на мгновение разошлись облегченно ее реденькие брови. И тут же глаза заблестели снова холодно и колюче, а брови намертво сошлись над переносицей. И она сказала упрямо:
– Чего просить! Он без просьбы сейчас на четвереньки припадет: вилами махать – не языком трепать…
В ответ на это Митька закричал Колесникову, метнув глазами на беспорядочно наваленные вокруг кучи сена:
– Ну-ка, подбрасывай мне его, только ближе! Очисти подъезд, человек ждет же!
Никулина взглянула на Иринку и лишь головой покачала. Хоть и погас мгновенно тот тепленький светлячок в ее глазах, хоть незаметны были движения ее бровей, Клавдия все же уловила то и другое.
И Устин Морозов тоже, очевидно, уловил. Во всяком случае, он потихоньку усмехнулся себе в бороду, будто хотел сказать с завистью к Митьке с Иринкой, с сожалением о прошедших своих годах: «Эх, молодость, молодость…»
Когда Филимон расчистил немножко подъезд к скирде, Устин слез с воза, подвел лошадь вплотную к зароду, развязал веревку и свалил воз. Молча смотав веревку, кинул ее в сани и молча же уехал.
А Митька, Клавдия, Ирина и Филимон Колесников продолжали работать.
Понемногу Ирина начала уставать. А тут еще, как назло, вилы попались с неудобным, коряво оструганым черенком, и Иринка в самом деле набила кровяные мозоли. Но из упрямства, из гордости и еще чего-то, что и сама не могла объяснить себе, она не бросала вил. Митька то и дело искоса поглядывал на нее и посмеивался.
– Ну, хватит! – крикнула наконец Клавдия. – Полчаса отдыху! Не знаю, как у вас, а у меня руки, как электрические провода, гудят.
– А ноги – как телеграфные столбы, наверное? – насмешливо осведомился снизу Митька. Однако тотчас бросил вилы, поднял свой полушубок, стряхнул снег и закинул его на скирду. – Укройтесь, прохватит после работы. – Взял с земли свой пиджак, перекинул через плечо. – Филимон, айда в коровью родилку, там тепло.
Митька сделал несколько шагов, но вдруг обернулся:
– А ну, телячья воспитательница, кажи ладони!
Это было так неожиданно, что Иринка, растерявшись, торопливо спрятала руки в карманы фуфайки. Митька ухмыльнулся. Но именно это окончательно вывело Иринку из себя, она выдернула руки из карманов, протянула их сверху к Митьке, отчаянно крикнула, чуть не плача:
– На, смотри, смотри! Скалозуб ты… чубатый!
Она надеялась все-таки – снизу Митька ничего не рассмотрит. Но «скалозуб», обладавший орлиной зоркостью, разглядел. Разглядел и участливо покачал головой:
– Насколько я понимаю в медицине, это действительно мозоли. Ну, ничего, у других бывает хуже.
Если бы не это участие, Иринка, может, сдержалась бы еще. Но тут у нее мелко-мелко задрожала нижняя губа.
– Ну и что? Ну и мозоли! – с обидой крикнула она сквозь слезы. – А ты… ты…
Казалось, теперь-то должен был остановиться Митька, потому что лежачего не бьют. Но он произнес не торопясь, безжалостно, с нескрываемым злорадством:
– Да, понятно. Вилами махать – не телячью шерстку гладить.
И, перекинув пиджак на другое плечо, пошел в коровник.
– Ну чего, ей-Богу, над человеком маешься?! Изо рта прям ядовитость так и льется, – сердито проговорил Филимон.
Но Митька даже не обернулся.
Иринке хотелось кинуть ему вслед слова, тяжелые, как булыжники, горячие, как кипяток, чтоб его прибило и обожгло одновременно. И, не найдя таких слов, закусила губу, упала на скирду, провалилась в разнотравье. Клавдия накрыла ее Митькиным полушубком, а затем и сама залезла под него.
Под полушубком было тепло. Иринка, свернувшись калачиком, как котенок, чуть подрагивала.
– Ну чего ты? – мягко сказала Клавдия. – Вот еще…
В ответ на это Иринка прижалась к ней и заплакала навзрыд.
– Почему он такой? За что он меня… так?
– Митька-то? – переспросила Никулина, обняла Ирину.
И долго молчала. Иринка всхлипывала все ровнее и тише, как обиженный и теперь успокаивающийся ребенок.
– Любит он тебя, однако, – вдруг сказала Клавдия.
Иринка дернулась всем телом, откинула полушубок, вскочила на колени:
– Ты… что это?! Да он… он… Да ты что? Ты откуда…
– Да я уж знаю, – негромко ответила Клавдия.
Она проговорила это задумчиво и печально, глядя на сухой синий колокольчик, выглядывающий сквозь перепутанные травяные стебли. Колокольчик был как живой, он нисколько не потерял своей синевы. Он был только засохший. Принеси, казалось, его в тепло, поставь в банку с водой – и он расправит лепестки, зацветет.
– Я знаю, – повторила она тихонько, чтобы не сломать, вытащила цветок и стала нюхать. – Гляди-ка, и пахнет!
– Н-нет, не-ет! – крикнула Иринка, упала обратно в сено и зарыдала тяжелее прежнего.
Клавдия осторожно положила сухой колокольчик сбоку, снова укрыла Иринку и легла сама.
Она дала Иринке выплакаться, а потом сказала ласково:
– И ты его любишь, Иришенька…
На этот раз Иринка затаила дыхание. Только бешено и звонко барабанило сердце.
Клавдия, прижав к себе Иринку, слушала и слушала этот стук. И почему-то пьянела, почему-то кружилась у нее голова. И старалась она еще что-то вспомнить, но не могла.
– Разве… разве… она такая? – еле слышно спросила Ирина. Слово «любовь» девушка не могла выговорить. Она по-прежнему не шевелилась и теперь, кажется, не дышала.
– Она всякая бывает, Иришенька, – прошептала ей в ухо Клавдия, легла на спину, заложила руки за голову и стала печально смотреть в небо.
Над деревней пролетел какой-то маленький самолетик. Он был так высоко, что казалось, совсем не двигался, а висел недвижимо, точно вмерз в небо, как камень в голубую толщу льда.
Иринка наконец шевельнулась, приподнялась. Но, встретившись взглядом с Клавдией, прикрыла глаза, словно от нестерпимо яркого света, и опять нырнула под полушубок.
– Глупенькая ты, ей-Богу! – вздохнула Клавдия.
– Я думала… что цветы в это время цвести будут, – спустя минуту прошептала Ирина, высунула голову из-под полушубка и тоже стала смотреть в небо. – И рассвет будет особый… Голубой-голубой. Потом…
– Рассвет? Цветы? – думая о чем-то, переспросила Клавдия, протянула руку, опять взяла колокольчик, высушенный когда-то солнцем, а потом морозами, и стала смотреть на него. – А если полдень? Огурцы горками насыпаны… И полдень, полдень… Солнце прямо над головой…
И, помолчав, задала еще один вопрос:
– Как думаешь, я умею любить?
– Да ты о чем, тетя Клаша?
Иринка уже сидела и удивленно, во все глаза, смотрела на Клавдию. Опомнившись, Никулина тоже быстро поднялась, обхватила Иринку за шею, прижалась щекой к ее горячему лицу, воскликнула:
– Дура я, ой, дура! Ты не слушай, Иринушка. И будь… осторожна будь…
– Как… осторожна?
– Митька – он ведь… – Но дальше Клавдия не знала, что сказать, а главное, не была уверена, нужно ли говорить. – Видишь, какой он, Митька…
– Какой? – еще раз спросила Иринка.
– А может, другой он теперь, – произнесла Клавдия со вздохом. И, будто опасаясь, что Иринка станет задавать новые вопросы, вскочила на ноги. – Ну, где наши мужики? – И закричала в сторону коровника: – Э эй! Филимон! Кончайте перекур!
Первым к скирде подошел Митька. Глянул наверх, улыбнулся во весь рот. Хотел что-то сказать. Но Иринка, презрительно сложив губы, спихнула ногой полушубок со скирды и отвернулась.
Митька сразу помрачнел, спросил у подошедшего Филимона:
– Это всегда так было – красоты у девки на фунт, а спеси в пуд не уложить?
– Подумаешь! – фыркнула Иринка. – Остряк-самоучка! – И отвернулась.
Филимон Колесников посмотрел сперва на Иринку, потом на Митьку и ответил как-то странно:
– Эх вы, ребята-голуби…
Клавдия ничего не сказала. Только снова вздохнула.
Глава 16
Дом Морозова, срубленный из толстых, в обхват, бревен, с небольшими квадратными окошками, пропускавшими внутрь очень мало света, чем-то походил на самого Устина. Он, как и его хозяин, был молчалив, тих, угрюм и, казалось, одинок, хотя стоял в одном ряду с другими домами.
Когда-то вокруг дома не было никакой ограды. В те времена его двери днем и ночью стояли распахнутыми, а оконца без ставен приветливо улыбались каждому прохожему, приглашая в гости. И люди, будто откликаясь на этот зов, заворачивали к Морозовым, неизменно встречая радушие хозяев.
Постепенно приветливость и радушие Морозовых убавлялись, как убавляются воды Светлихи по мере наступления знойных дней. Люди заходили к ним все реже и реже.
Устин всю усадьбу, включая большой огород, спускающийся по уклону до самой реки, обнес плетнем, на окна сделал дощатые ставни. Дом теперь глядел в улицу через плетень своими оконцами как-то грустновато, обиженно.
Огораживая дом плетнем, зеленодольцы делают обычно простенькие, тоже плетенные из прутьев, ворота и калитку. Устин же, к удивлению колхозников, ворота поставил добротные, из толстых досок, на тяжелых столбах в рост человека.
– Чего смешишь народ? – спрашивали некоторые Морозова. – Пришил к сермяге бобровый воротник.
– Федьку, дьяволенка, никак дома не удержишь. Снует, челнок, туда-сюда, – объяснил Устин.
– Пусть снует, чего тебе? Не потеряется, шестой год мужику.
Однако Морозовы большей частью держали ребенка дома. Целыми днями парнишка слонялся по двору, завистливо поглядывая через плетень на улицу.
Из года в год двор зарастал мягкой невысокой травой. Когда родилась Варька, Пистимея часто клала ее в тени на эту травку. Девочка часами лежала безмолвно, глазела в небо, словно хотела там что-то высмотреть.
– А там Боженька, Варварушка… Боженька там, – меняя под ребенком пеленки, ласково говорила Пистимея, остро поблескивая глазами. – Подрастешь вот и молиться ему будешь.
– Ну да, Боженька… Галки одни летают там, – нередко вставлял Федька.
Пистимея качала головой или грозила сыну обрубленным пальцем и говорила сурово:
– Вот заложит поганую глотку, так узнаешь, кто там… Убирайся с моих глаз!
– А ты открой ворота, я уйду… Вечно на замке держите!
– Какие замки тебя удержат, козла бездомного! – ворчала Пистимея, возясь с дочерью. – В избу ступай! А то отец вон уйдет тебе!
Федьку действительно замкнутые тесовые ворота давно уж не держали. Он просто-напросто, едва улучал минуту, перелезал в любом месте через плетень и убегал из дому до самого вечера. Варька же так и выросла за плетнем. Тогда в колхозе уже были детские ясли, но Пистимея носить туда ребенка наотрез отказалась. Пока кормила грудью, на общественные работы почти не ходила. А потом просила нянчить Варьку то одну, то другую старуху.
Подрастая, девочка все чаще и чаще подходила к плетню, смотрела сквозь его дыры на улицу так же подолгу, как на небо.
– А чего ты? Пойдем, – перемахивая через плетень, сказал однажды Федька, когда девочке было года четыре.
– А как я? – спросила она, задирая головенку.
– Вот еще… давай пересажу, да и все. Чтобы матка не увидела только…
Но, хотя Федька был на восемь лет старше сестры, пересадить ее через высокий плетень не мог.
– Ладно, – сказал он Варьке. – Да не хнычь ты… Завтра я вон там, на огороде, дырку в плетне проделаю. Поняла?
… Бессчетное количество раз заделывал Устин Федькины лазы. Только заплетет таловыми прутьями дырку в одном месте, Федька тотчас проделает в другом.
– Э-э, черт, да что это за дети! Хоть глухим заплотом всю усадьбу обгораживай! – вскипел в конце концов Устин. – И эта мокроносая свиристуха от дома отбилась. Взять бы их обоих да стукнуть голова об голову!..
Пистимея словно испугалась, что Устин тотчас же выполнит свою угрозу, схватила дочку, прижала к себе:
– Что говоришь-то, одумайся! Долго ль, в самом деле, ребенка с ума свихнуть? Не трогай ты ее, не пугай мою касатушку. Уж я сама как-нибудь с ней, сама…
… Высоким и глухим забором обносить свой дом Устин не стал. Сына все равно не удержал бы никакой забор, а дочь, испуганная, пришибленная, сидела в самых дальних комнатах дома с книгой в руках и слабеньким детским голоском бубнила: «Да будет свет, – приказал Бог, – и стал свет… И назвал Бог свет днем, а тьму ночью. И был вечер, и было утро: день один. И сотворил Бог рыб больших и вечную душу животных… И увидел Бог, что это хорошо… И был вечер и было утро: день пятый…»
Немного погодя девочка, закрыв глаза, повторяла и повторяла на память: «Адам родил Авеля и Каина; Каин родил Еноха, Енох родил Ирода; Ирод родил Михаила…»
– Не Михаила, доченька, – Мехиаеля. А Михаил – это архангел, сокрушивший дьявола Сатану, который хотел сесть на небесный престол самого Господа. Хотел, да попал со своими шаромыжниками, что хотели помочь Сатане, прямо в ад, в котлы горючие. Ну, мы дойдем еще до сего места. Мехиаеля, говорю, родил Ирод…