Филипп Меньшиков, к удивлению, шел по зыбкой трясине смело и быстро. Никто из них ни разу даже не провалился.
Через полчаса остановились среди кочек и чахлого кустарника. Там, за кустарником, была чистая вода, и в ней, глубоко-глубоко, тлели россыпи звезд.
Меньшиков нарвал сухой травы, привязал к палке, поджег и принялся махать этим факелом. Помахал, бросил в воду и только тогда сказал:
– А вы думали, Филька горазд только вино жрать да головы рубить? Зря я, что ли, к этому болоту пятился? Помирать мне рано. У меня в Сибири хозяйство. Как там Демид, брательник мой, хозяйствует? Жив ли еще?
Послышался скрип уключин, из темноты, как голова неведомого болотного чудовища, выпялился нос лодки.
Лодочник, закутанный в дождевик с капюшоном, молча ждал, пока все трое залезли к нему в лодку. Потом так же молча передал Фильке весла. Меньшиков быстро выгреб на простор.
– А остальные? – спросил Костя. – Перебьют ведь их завтра утром.
– Жалко, конечно, ребяток, – вздохнул Филипп, – да всех-то не поднимет эта посудина.
И лодочник, сидевший за спиной у Меньшикова, тоже вздохнул, перекрестился вроде. А может, просто пошевелился. Стояла темень.
Лодка пристала среди каких-то длинных и гибких кустов. Затем опять шли по болоту – впереди лодочник, за ним Филька. Он, Костя, замыкал шествие.
На сухое место вышли перед рассветом. Слышно было, как над ухом ломал кто-то сухие, в спичку толщиной, прутики. Это на том конце болота хлопали выстрелы.
В сумрачном месте, скрытая высокими камышами и мелким березняком, стояла почерневшая от болотных туманов избушка.
Лодочник прошел в угол, снял свой дождевик. И тогда Костя увидел, что это была молодая и стройная женщина с ясными голубыми глазами. Она, не обращая ни на кого внимания, повернулась в другой угол, где висела огромная и тяжелая икона, принялась креститься двумя пальцами и кланяться, креститься и кланяться…
… Так Устин Морозов в первый раз увидел свою будущую жену.
Пришла с улицы Варвара, обсыпанная сенной трухой. Пистимея оставила свое Евангелие, собрала на стол.
– Ты-то будешь обедать? – спросила она у мужа.
Устин оглядел крепкое и сильное тело дочери, снова упер глаза в потолок.
– Сено все возят? – уронил он три слова.
– Девять возов с Пихтовой пади привезли да еще тракторную волокушу, – ответила Варвара. – За остальным поехали. И колхозники еще подвозят… кто вчера не успел.
– Ага, Митька там?
Девушка сникла, ответила:
– Он сено возит… на тракторной волокуше.
– А эта… внучка Анисима?
– Там… Опять с Клашкой наверху.
– Ага… – снова уронил Устин и замолчал.
– Председатель тебя спрашивал, – несмело проговорила Варвара, берясь за ложку. – Велел в контору прийти.
– Скажи, что пьяный я. Как мертвяк.
В молчании Варвара закончила свой обед. Тихонько собралась и пошла на работу.
– Фролу скажи, чтоб зашел, как стемнеет, – бросил ей вслед Устин, по-прежнему глядя в потолок.
Пистимея молча убирала со стола.
Вот такая же молчаливая она была там, в болотной избушке, начал опять вспоминать Устин. Только имя у нее другое было – Серафима.
В избушке они прожили все лето. За это время отлежались, отъелись. Мучили их лишь нестерпимая болотная вонь да комары.
В течение лета Серафима ухаживала за всеми тремя, словно за детьми, ездила по ночам куда-то на лодке за продуктами, готовила обеды и ужины, стирала их пропотевшие и полусгнившие гимнастерки и рубахи, сушила на солнце, накладывала заплаты – и все крестясь, все молча. В течение всего времени она ни разу не перекинулась ни с кем словом. Только однажды утром Костя, выйдя из избушки, увидел ее и Фильку, стоявших невдалеке, за кустарником, и о чем-то разговаривающих.
С каждым днем вокруг становилось просторнее и светлее, потому что жухли и ломались под ветром камыши, обсыпались кустарники. И с каждым днем Тарас Звягин поеживался беспокойнее и беспокойнее. Наконец проговорил:
– Как бы не прихлопнули нас здесь… нагишом-то. Загремишь тогда под панфары на тот свет…
– Эко! – отмахнулся Филька. – Сколько раз говорено тебе – тверди тут с пятачок, а кругом хлябь. Переберись до холодов через болото, ну-ка…
– Серафима-то ездит… А ежели хвост за собой приволочет?
– Дур-рак! – только и сказал Филипп, – По себе и о других судишь.
Однако через несколько дней Меньшиков сам собрал «военный совет».
– Ну вот что, войско мое. Целое лето мы нюхали болотную вонь. И сейчас еще, куда ни сунься, невпротык. Значит, надо еще нюхать, еще лежать в камышах, притаившись. А то, – Филька покосился на Звягина, – и в самом деле загремим… под твои панфары. А потом, я думаю, мы еще все-таки погуляем. Небушко вот прояснится, очистится от тучек и…
– А если не прояснится? – спросил Костя. – Что же, так в болоте и сидеть всю жизнь тогда?
Серафима, перетиравшая за столом посуду, подняла на него голубые глаза и тотчас опустила их, торопливо сложила горкой чашки и так же торопливо вышла из избушки.
– Что, это от меня, что ли, зависит?! – прикрикнул даже Филька. – Сам я, что ли, хвост свой подставлял – пожалте, мол, прищемите… – Стих, обмяк, успокоился и продолжал: – Придется посидеть, ничего не сделаешь. Главное – без паники. Коль судьба свела нас, так надо держаться друг за друга. Тут не прояснится – к нам, в Сибирь, подадимся. Там леса глухие и дремучие, днем темно, а ночью и подавно. Но до поры… здесь будете жить, с Серафимой, до самых морозов, пока не закует болото…
– Эх ты! – беспокойно вскрикнул Тарас. – «Будете жить…» А ты что, на небо от нас вознесешься?
– Слушать меня! – строго проговорил Филька. – Пока один попробую… в родные места. Всем какой резон рисковать? Дорога нелегкая. Один-то как-нибудь проберусь, проползу ужом… бороду вот отпускаю, видишь, – повернулся он почему-то к Косте. – И вам обоим советую… на всякий случай. Немало, однако, есть людей, которым по ночам снитесь. А потом, к весне, я думаю, вернусь за вами. А не сам – так Демида, брательника, пришлю. Слушаться его, как меня самого. Поняли? До меня или до Демида за нее, за Серафиму, держитесь. Иначе пропадете.
Меньшиков подумал еще о чем-то и закончил:
– Вот и все. Закрываю совет. – И, не желая больше ничего объяснять, вышел на воздух.
– Продаст, продаст он нас, стерва… Слышь, Константин Андреич, – зашептал, едва закрылась дверь, Звягин, – уйдет с этой староверкой – и с концом! Куда мы из болота? С голоду пропадем еще до того, как милиционеры к нам пожалуют… Я ночами-то и так не сплю почти. Опасаюсь: встанет Филька да приколет нас по очереди к полу, как гадюк…
– Гадюк… – повторил тогда еще Костя. – Выбирай слова все же.
– В словах ли дело! С минутку поизвиваемся так же, да и затихнем. А он с этой болотной ведьмой и удерет…
Костя не верил, что Меньшиков может покинуть их в болоте. Однако слова Тараса Звягина смутили как то. До вечера он хмурился и молчал.
Вечером, когда Серафима готовила ужин, Филька сказал:
– Тарас, помоги Серафиме мяска нарубить, пельмени на прощание сготовим. А ты, Константин, пойдем-ка на воздух. Обговорим кой-чего напоследок.
Они, не обращая внимания на беспокойные взгляды Звягина, вышли из избушки, присели невдалеке на кучу сухого камыша.
– Вот что, друг по каторге, – сразу начал Меньшиков. – Я знаю, сумленье тебя гложет: не покинет ли нас в этом болоте проклятый Филька? Уйдет с Серафимой, и конец…
– Угадал, Филипп Авдеич.
– Так вот… Не затем я искал в этих местах сотоварища себе подходящего, чтобы… И проверял его на кровавом веселье не затем, понял? Кабы не был уверен в тебе, давно бы все хрящи перерубил. Чтобы ты никому не мог объяснить, что это за человечина Филипп Меньшиков. Дошло?
Филька встал, вытащил из ножен тяжелый нож, в двух шагах срубил березку в руку почти толщиной, сел.
– Так вот, – опять начал Филька. – Серафима выведет меня из болота, передаст надежным людям – вернется к вам. Она сумеет и вас уберечь. Ты только слушайся ее.
– Кто же она такая, эта Серафима?
– Ну, об этом что говорить! Человек надежный, хотя и баба.
– Я думал, девушка еще, – усмехнулся Костя.
– Я в том смысле, что женского полу. А девка она или баба – я тебе не советую даже размышлять об этом. Я вот попытался однажды узнать… когда Матвейка Сажин, жених ее, в переделке одной об пулю напоролся… В этой же вот избушке дело было. Прижму, думаю, сонную. И вот погляди.
Он распахнул грудь. На месте правого соска у Филиппа зиял рваный шрам с красными краями.
– Вот, помни просто об этом, – проговорил Филька, застегиваясь. – Зубами рванула… Сама же залечила потом с молитвой. А вообще-то, – неожиданно добавил он, усмехнувшись, – сумеешь, так пользуйся. А кто, брат, она?.. Ты одно помни – не меньше нас пострадала, раз… раз связалась с такими красавцами. Я про нее не больше тебя знаю. Староверка какая-то. Ну, значит, так, уберегет она вас, говорю. Нам нельзя еще помирать. Нужны будем…
– Когда?
– Ты все с расспросами! – опять повысил голос Филька. – А я откуда знаю! Не грамотней тебя…
– Я потому и спрашиваю, что сомневаюсь, пригодимся ли вообще когда-либо…
– Эт-то уж ты вре-ешь! – растянул Филька. – Россия большая, на одной стороне ночь, на другой день. А мир еще больше, вот что. А разве может мир терпеть такую несправедливость, а? Я полдеревни кормил – и меня же вот сюда, в болото?! Вместо благодарности? И никто за меня не заступится, что ли? А? Как думаешь?
Было видно, что Филька все-таки не уверен, вступится ли за него кто из тех, кого он называл одним словом «мир». И он хотел, чтобы его ободрили, разделили хотя бы на словах его трепещущую, видно, на волоске надежду.
– Н-не знаю, – ответил, однако, Костя, будто не понял состояния Фильки. – Помогали многие нам с тобой. Да, видишь, в болоте сидим тем не меньше…
– Добро, – глухо промолвил Филька, отрезал у березки вершину. Вздохнул, тем же тоном прибавил: – Обмишулился, выходит. Я думал – подрос, а тебе еще титьку сосать надо. Сопляк ты еще, проще сказать. Напрасно, получается, твой молоденький хребетик не переломил… Добро-о… Ну ничего. В смысле – успеется.
– Сломаешь – тогда уж в самом деле ошибешься.
Меньшиков приподнял одну бровь, бросил отрывисто:
– Докажи.
– Я доказал уже.
– Чем это?
– Да хоть тем, что руки у меня до локтей в человеческой крови. Даже не по локоть, а выше… Много выше. Помогут нам, нет ли, я не знаю. Сейчас я ничему не верю, потому что упал духом. Упал давно, когда еще белогвардейцы из Казани сыпанули, из Самары. С тех пор в голове вместо мозгов один больной звон. Но сколько сил хватит, буду зубами рвать тех, кто мое отнял.
… Ему тогда стало душно, он схватился за воротник гимнастерки. Далеко отлетели пуговицы, без стука попадали в мягкую траву. И до сих пор Устин Морозов почему-то ясно помнит, что попадали они именно без стука.
Филька ошкурил свою палку, начал тщательно остругивать ее.
– Хороший посошок будет на дорогу.
– Значит, твердо решил нас оставить здесь? – спросил Костя.
– Страшно? – вскинул опять свою бровь Меньшиков.
– А как ты думаешь?
– Н-да…
Набалдашник палки Филька вырезал в виде человеческой головы. На его колени, обтянутые уже домоткаными крестьянскими штанами, сыпались мелкие, чуть розоватые стружки.
И то ли от Филькиного вопроса, то ли от этой неожиданной мысли Костя вдруг почувствовал, что страшно ему уже давно, с тех пор, как пришло в семнадцатом известие о событиях в Петрограде. Но странно – именно этот страх заставил его год назад подчиниться Фильке, вступить в его банду. И чем сильнее становился страх, тем более зверел и зверел он, Костя Жуков. В голове постепенно ничего не оставалось, кроме тяжелой тупости да все того же горячего страха…
– Н-да, – опять повторил Филька, стряхнул стружки с колен. – А страшно потому, что веру ты потерял. Оно, ежели признаться, веры-то и у меня чуть-чуть. Но я тебе все равно половину того, что есть, отдам. Возьмёшь? – И уставился на него холодными, безжизненно блестевшими глазами.
– Возьму.
– Ну вот. И вовсе хорошо. Ну, айда, пельмени уже готовые, однако.
Они направились к избушке. По пути Филька еще сказал:
– За этим неудавшимся купчишкой, за Тараской, гляди. Так-то он ничего, надежный. До денег падкий. Это бы ладно – ведь человек все же. Да увлекается порой. Ты время от времени потрясывай его. Это ему полезно.
– Как потрясывай?
– Увидишь сегодня. И главное – за Серафиму держись. Это я тебе говорю еще раз. Обеими руками держись.
В полночь, когда съели все пельмени и выпили до капли большой чайник самогонки, Филька рукавом сдвинул на край стола пустую посуду, глянул на Тараса:
– Ну!
– Филипп Авдеич! Ей-богу, ничего нету… Филипп Авдеич! – тотчас заныл Звягин плаксиво.
– Не ври. Я как-то встряхивал твой мешок. Позвякивает.
– Тряпки одни, ей-богу…
– Неси!
Тарас нехотя вытащил из-под нар свой вещевой мешок.
– Вали.
Трясущимися руками Тарас развязал мешок, запустил туда руку, вынул мешочек поменьше. Под насупленным взглядом Меньшикова развязал и этот. На стол посыпались гнутые серебряные ложки, золотые кольца, серьги, табакерки… И просто комья золота, сбитые из тех же колец и сережек. Филька молча разделил все на четыре части. Одну кучу драгоценностей ссыпал в свои карманы. Три остальные смешал, отодвинул в сторону Серафимы.
– Разделено по справедливости. Моя дорога не близкая, да хватит, должно быть. Вашими долями пусть Серафима распоряжается. Ей ведь все оплачивать. Расходы тоже немалые будут. А тебе на, – протянул Меньшиков Тарасу пустой мешочек. – Будешь умным – еще туже набьешь.
Серафима сгребла драгоценности в фартук и унесла из избушки. Минут через десять вернулась, сказала одно слово:
– Пора.
Костя чуть ли не впервые услышал в эту ночь ее голос. Голос был слабенький и какой-то печальный.
Филька стал одеваться. Взял вырезанную сегодня вечером палку и ушел с Серафимой в темноту.
… Ушел, и больше он никогда его не видел. Вместо него пришел Демид – маленький, тонкогубый, и тоже с глазами навыкате, как у Филиппа. Пришел через два года теплой и влажной сентябрьской ночью, поставил в угол ту самую палку с человеческой головой на конце, снял нищенскую котомку, положил ее на стол и спросил:
– Узнаёте аль догадываетесь?
Догадываться было нечего. Палка, стоявшая в углу, почернела, истерлась с нижнего конца и пощепалась. А человеческая головка лоснилась, как желтый стариковский череп.
– Меньшиков ты, выходит, Демид, что ли? – спросил бесцеремонного гостя Тарас Звягин. – Сам Филипп-то что? Давненько его поджидаем.
Демид при этих словах вскинул голову, ощупал всех по очереди своими выпуклыми, ждущими чего-то глазами и устало плюхнулся на лавку. Взгляд его сразу потух. Вся фигура говорила, что он шел сюда, оказывается, напрасно, что того, кого он искал, к кому шел, здесь нет.
Серафима перекрестилась и зашептала молитву. Демид вскочил вдруг, заорал:
– Да не торопись ты, монашка высохшая, зашептывать его раньше времени! А то, гляди, заложит наглухо глотку-то…
– Во-первых, не кричи на мою жену, – сказал он, Костя Жуков, Демиду. – Во-вторых, что в самом деле с Филиппом?
– Извиняйте, раз жена, – грубо ответил Демид. Потом сломил голос: – А что с брательником, я сам хотел бы знать. Была маленькая надежда, что у вас он…
– К нам он не приходил.
– Вижу. Значит, ты и есть Серафима?
– Я и есть…
– Ага… – Демид еще раз поднял на нее взгляд. Серафима тоже глядела на гостя, чуть прищурив один глаз. – Устал я, – проговорил Демид, отворачиваясь, – Еле-еле разыскал вас.
Найти их было действительно трудно. После ухода Филиппа они до самых холодов жили втроем на болоте. Потом Серафима по хрупкому, почти не выдерживающему еще тяжести человека ледку вывела их в какую-то деревню. День просидели в вонючей бане, а ночью опять двинулись за Серафимой.
Потом он, Костя, потерял счет этим вонючим баням, каким-то затхлым подвалам, холодным сараям, где им приходилось отсиживаться. А Серафима каждый вечер поднимала их и вела дальше. Сперва по камышам, по степным балкам. Затем начались леса.