Тени исчезают в полдень - Иванов Анатолий Леонидович 57 стр.


Тогда Устин вздохнул и подумал: так кто же повыдергивал из него ветки, выросшие из Филькиного семечка? Когда? Как? Хорошо бы спросить сейчас об этом Демида. Да где найдешь сволочугу?! Тогда уполз куда-то, как стали подъезжать к Зеленому Долу. Еще врал, сазан красноглазый: «Я рядом с Зеленым Долом окопаться постараюсь». И с тех пор ни слуху ни духу. Может, живет где-нибудь спокойненько… Вместе с Филькой. А может, давным-давно раздавили его, как… Он вот, Устин Морозов, или Константин Жуков, живет пока. Живет – и всю жизнь воет от страха и нестерпимой боли, как тот волк, которому намертво прищемило лапу. От этой боли, видимо, все проклятыми кругами и идет. Даже звезды… И вся жизнь крутится огромным огненным колесом. И он, Устин Морозов, вернее Константин Жуков, один в центре этого страшного круга, он мечется в этом огненном кольце, как скорпион. И скоро, как скорпион, звезданет себя собственным ядовитым хвостом. Как скорпион… Кто это сказал? А-а, Илюшка Звягин, то есть Тарас Юргин… Тьфу, черт, все перепуталось! Да черт с ним, была нужда разбирать. А что не черт? Что Юргин умеет подобрать слова и влепить прямо в свою собственную харю? Нет, и это неважно. Тогда что? А-а, вот: как скорпион! Как скорпион, который убьет себя… «Врете, врете, я не сгорю! Лучше уж действительно ударить хвостом! Ударить? Кого ударить? Себя. Значит, умереть?.. Постой, кто-то мне уже советовал это. Кто? Или сам я думал уже об этом когда-то? Э-э, черт, о многом я сегодня думал…»

Нестерпимая боль, сжимавшая все тело, начала вдруг исчезать. По груди, по рукам, по ногам Устина начали разливаться не изведанные ни разу в жизни покой и блаженство.

И самое главное, Устин знал, чувствовал, понимал теперь, откуда оно, это блаженство, чем оно вызвано.

Он улыбнулся несмело, боясь, как бы не спугнуть его, и прошептал дважды:

– Лучше хвостом… Лучше хвостом…

Устин осторожно слез с кровати и тихонько, как вор, двинулся на цыпочках к подполу, боясь скрипнуть половицей. Он шагал, высоко поднимая каждую ногу, балансируя для равновесия руками. Там, в подполе, у него был зарыт пистолет, который он принес в сорок пятом году из Усть-Каменки.

Вот до подпола осталось три метра. Два… один метр. Устин остановился, оглянулся, боясь, как бы за дверью не проснулась жена, не услышала его шаги. Сердце его колотилось гулко и часто.

Наконец он бесшумно поднял крышку подпола и долго стоял с нею в руках, не зная, как положить на пол без стука. Стоял, стоял и вдруг… выронил. Кажется, удар грома над самой головой и то не был бы так оглушителен, как грохот этой крышки. Устин вздрогнул всем телом и услышал, как за дверью заворочалась на кровати Пистимея.

– А, все равно уже теперь… – прошептал он и поспешно прыгнул вниз, в сырую и холодную, как могила, яму, скатился по крутой лестнице и плашмя шмякнулся о землю.

Тотчас вскочив, он пополз в темноте на четвереньках в дальний угол, где стояли кадки с солеными огурцами и капустой. Здесь он лихорадочно отодвинул несколько кадок в сторону. Но самую большую отодвинуть не мог. Тогда он уперся во что-то ногами и опрокинул ее. Сразу же кисло запахло рассолом, под ногами захлюпало. Но Устин на это не обращал внимания. Став на колени в холодную жижу, он принялся руками разгребать землю…

Наверху скрипели половицы, и Пистимея тревожно причитала, склонившись над подполом:

– Устинушка… Устинушка… Варька, да вставай ты, ради Бога…

– Н-нет, врете!! – закричал Устин, выдергивая из земли завернутый в промасленные тряпки пистолет. – Врете, и вы не успеете теперь…

Он торопливо размотал тряпки, машинально взвел пистолет, поднес к уху, нажал на спусковой крючок. Выстрела не услышал. Он почувствовал только, как мутнеет у него в голове. Муть с каждым мгновением становилась все тяжелее и гуще, а все тело – невесомее, нечувствительнее. Вот Устин потерял уже всякое ощущение рук, ног, всего тела, всего себя. Он будто уже умер, только в голове еще тлели, как последние искорки в костре, какие-то мысли. Ему почудилось, что Пистимея не только верховодила там, в лесной деревушке, но и здесь, в Зеленом Доле, и что не она всю жизнь подчинялась ему, Косте, а он ей…

Но мысль эта, ворохнувшись в голове, так и не оформилась окончательно. На это просто не хватило времени.

… Нет, Устин не застрелился. Пистолет щелкнул, но бесполезно. Он пятнадцать лет пролежал в сырости, патроны насквозь проржавели, порох давно испортился, Устин просто потерял сознание.

Глава 25

Устин Морозов медленно открыл глаза и увидел в синей темноте какой-то черный крест. Крест угрожающе клонился и покачивался, грозя упасть прямо на него. Напрягая зрение, Устин, кажется, различал даже, что крест обвит соломой, из которой бьют язычки пламени.

Прошло немало времени, прежде чем Устин догадался, что он снова лежит на кровати, что ночь еще не кончилась, а крест – это просто-напросто переплет, чернеющий в синем квадрате окошка.

Еще через несколько минут он окончательно пришел в себя и вспомнил, что с ним произошло. «Ну и черт с вами, – вяло подумал он о Демиде, о Гавриле Казакове, о Серафиме. – Все это было давно и не воротится больше. А сегодня вот Захар придет и спросит…»

Что спросит Захар Большаков, Устин тоже отчетливо в эту минуту себе не представлял. Он только одно чувствовал и знал твердо – Захар спросит, спросит обязательно…

«Спросит так спросит, – равнодушно размышлял он дальше. – Спрашивайте… И делайте что хотите. Докапывайтесь до корешков. Теперь мне уже все равно. Все равно…»

И, вздохнув, стал думать: как же это Пистимея и Варька сумели вытащить его из подпола? Ведь в нем ни много ни мало шесть пудов весу. Неужели он сам поднялся, только ничего не помнит теперь?

На улице заскрипели полозья саней и остановились около его дома. «Ага, едет уже Большаков спрашивать, до свету едет, – подумал Устин. – Не терпится».

Завизжали стылые ступеньки крыльца под чьими-то шагами, стукнула дверь сенок. Мужской голос донесся с улицы:

– Тпру-у, зараза…

«Что это? Голос, кажется, Фрола Курганова. Зачем он-то с Захаром приехал? Ну что ж, и хорошо. Поглядим, как закрутишь сейчас хвостом, когда расскажу, как вы Марью Воронову… Поглядим…»

Открылась дверь в комнату, хлынули из сенок обжигающие клубы холода.

Вспыхнул электрический свет. У порога, замотанная кое-как шерстяной шалью, стояла Пистимея.

– Ну как ты, Устинушка? – проговорила она, сбрасывая полушубок, под которым оказалась только ночная рубашка. – Варька, давай скорее одежду! Да как ты, родимый? Очнулся, слава Богу. Варька-а, чтоб тебя!..

Варвара выбежала торопливо из соседней комнаты, вынесла ворох всякой одежды. «Чего это они? Зачем одежда?» – подумал Устин.

Странное дело – он даже не обрадовался, не перевел с облегчением дух, когда на месте Захара, которого ожидал увидеть, оказалась собственная жена. Он, наоборот, с еще большей тоской подумал: «Значит, не сейчас. Значит, это еще впереди…»

– Давай, Устинушка… Встать-то сможешь? Варька, помоги отцу! Господи, перепугалась-то я! Чуть не босиком к Захару кинулась, – говорила Пистимея, натягивая толстую шерстяную кофту.

Устин поднялся, сел, свесив ноги с кровати.

– Зачем это… к Захару? – спросил он тихо.

– За лошадьми. В больницу ведь тебя надо, в Озерки. Шутка ли – из ума вышел, припадок заколотил…

– Из ума? – переспросил Устин. – Припадок?

– Варька, переобувай отца-то! Два тулупа достань… Ага, припадок. Захар поводил глазищами недоверчиво, а ничего, дал… «Поди, говорит, к Курганову, скажи, я велел…»

– Курганов и сам бы… без председателя…

– Мало ли что! – строго произнесла Пистимея. – Варька, какие ты портянки ему вертишь?! Суконные давай.

И тут только Устин заметил, что дочь, присев на корточки, оборачивает ему ноги портянками. Он поглядел на ее густые волосы, рассыпанные по небольшим смуглым плечам, и равнодушно подумал: «А черт с вами. Хоть в больницу, хоть к дьяволу на рога».

Устин молча позволил себя одеть, молча и покорно вышел на улицу вслед за женой. Фрол Курганов, смятый, невыспавшийся, глянул на него:

– Ну, так как же? Если лошадь в оглобли не идет, ее по морде, что ли, хлещут?

Голос Курганова был мягок и ровен. Но все равно Морозов уловил в нем невеселую, горькую насмешку.

– Это… к чему ты?! – Но тут же забыл про свой вопрос, бухнулся в сани.

Рассвет застал их уже за деревней. Холодный густой мрак нехотя рассеивался на горизонте. Потом оттуда, где образовалось светлое пятно, подул ветер и начал разгонять темноту по всему небу, прижимать ее все ниже и ниже к земле. Небо посветлело быстро, а земля все еще была во мраке. Темнота цеплялась за каждый сугроб, за каждый куст, и выдуть ее оттуда было, оказывается, не так уж просто.

Пистимея, завернутая в тулуп, сидела прямо, как кол, прижав вожжи локтем. Лошадь шла крупной, привычной и уверенной рысью, замедляла бег на неудобных поворотах и раскатах, а потом снова без напоминаний переходила на рысь.

Мороз немного сдал, и Устин отвернул воротник. Но едва отвернул, холод начал жечь шею, и щеки, и даже лоб, точно лицо облепили комары. Устин снова поднял воротник и принялся дышать в кислую овчину.

– Ты куда это везешь меня, а? – спросил он.

– В больницу. Куда же еще?

– Смеешься еще, стерва! – закричал Устин, приподнимаясь, – Какой я, к черту, больной?

Пистимея обернулась живо, как молодая, глянула на него ласково:

– Да чего ты, Устинушка, право… Сядь уж, родимый, успокойся.

И он сел. Он сел и пробормотал зачем-то:

– А пальцы у тебя все равно холодные.

– Так стужа вон какая! Не шутки, – ответила Пистимея.

Но Устин ее уже не слышал. Он сидел и размышлял: что он сейчас сделал – успокоился или… покорился? Успокоился или покорился? И когда он, собственно, начал покоряться ей? Если верно, что не Демид, а следовательно, и не Филька Меньшиков верховодили в те далекие годы, значит, он вместе со всеми покорялся ей всегда, с того самого дня, как впервые увидел. И даже, выходит, раньше – когда носился с Филькиной бандой по Заволжью. Затем, покоряясь ей, стал ее мужем… Стал ее мужем?! Нет уж, тут… она покорилась, вынуждена была покориться… А потом-то, оказывается, опять он. Ведь по ее воле ловил он по деревням комиссаров да сельсоветчиков. Ну, положим, тут ее воля не шла вразрез с его желаниями.

Потом приехали в Зеленый Дол – тоже по ее совету. И, помня «инструкции» Демида – а его ли?! – загребать всех, кого можно, под свою лапу, вспоминая его слова, что убивать по-всякому можно, начал осторожно убивать и загребать. Начал сам, как ему всегда казалось. А ведь не сам! Вернее, не только сам! Пистимея всегда осторожно подталкивала его, как говорил Демид, «лапу», чтобы она загребала того или иного без осечки, чтобы придавила накрепко. Чего греха таить, Пистимея скорее и лучше, чем он, разобралась в здешних людях, быстрее осмотрелась и приспособилась. И как-то, зимним вечером, придя с работы, сообщила вдруг, что Андрон Овчинников трус, а Антип Никулин «вообще глупый дурак».

– Ну и что? – спросил Устин.

– Да так… Надо ведь знать, с кем живешь, – ответила Пистимея, простодушно глядя на него голубыми глазами.

Прошла зима, наступила весна.

В середине апреля произошел случай с мукой, которую Андрон Овчинников чуть не утопил с пьяных глаз в Светлихе. Случай подвернулся вовремя, потому что он, Устин, давненько подумывал, как, чем бы это вызвать к себе расположение председателя колхоза. Ведь Большаков все косился на него, все приглядывался. Не раздумывая, Устин кинулся вытаскивать сани с мукой…

А в раннее погожее майское утро, когда, встречая восход, оголтело кричали скворцы над деревней, Пистимея, собираясь в амбар, где вместе с другими женщинами и мужиками готовила семена к посеву, вздохнула:

– Гдей-то Демидка пропащий наш? Надавал советов, да провалился, как сквозь землю.

– Объявится, – сказал Устин.

Пистимея помедлила и промолвила раздраженно:

– Объявится, конечно, и спрос учинит, сатана пучеглазая. Сам-то хвост до боли поджал, а тут… Попробуй тут подступись с какого боку к Захарке!

Устин тогда промолчал. Он только с благодарностью и теплотой потрепал жену по плечу: вот именно, мол, все ты у меня понимаешь!

Пистимея смутилась, побежала вон из избы, но на полпути оглянулась:

– Как Овчинников-то Андрон, ничего?

– А что ему?

– Так мало ли… Боязливому Фоме все кнут на уме. Все ж таки чуть не потопил тогда сани с мукой на Светлихе. А про вредительство вон и в газетах пишут.

– М-м! – только и промычал Устин.

Сейчас ему, Устану, ясно, что Пистимея поднимала его «лапу» над Андроном очень грубо, почти открыто намекнула, что нужно делать. Но тогда он этого не заметил. У него мелькнула лишь догадка, что случай с мукой в самом деле можно будет использовать, припугнуть Андрона и зажать в кулак. И тут же испугался, как бы Пистимея не подумала еще, что догадка эта возникла у него с ее слов, и проговорил хмуро:

– Ладно, иди, иди. И так запоздала…

«Заботился я тогда… о своей мужской гордости, что ли?» – усмехнулся Устин в кислый и мокрый от дыхания воротник тулупа.

Как бы там ни было, а Овчинникова придавил быстро и крепко. Сам, дурак, попросил: «Да вдень ты их мне, удила проклятые…» Что ж, он вдел.

Андрон, который, видимо, и родился с кнутом в руках, захныкал как-то вскоре после пахоты:

– Теперь уж, однако, ссадит меня вскорости Захар с возчиков… А что за жизнь без профессии! Для меня вся радость, когда дорогой пахнет, а кустики, кочки, растительность, словом, всякая назад плывет, уплывает. А, Устин?

Устин здесь сориентировался самостоятельно, без помощи Пистимеи, и время от времени способствовал тому, чтобы Захар ссаживал Андрона с подводы и назначал или метать сено, чистить коровники, или еще куда. Овчинников сразу падал духом, уныло жаловался ему, Устину:

– Вот, вот…

– Да не ной ты! – бросал ему Морозов. – Постараюсь как-нибудь.

А в конце концов, будто надоело ему плаксивое нытье Андрона, бросил раздраженно:

– Да ты сам огрызайся посмелее с Большаковым. Другие вон на всю деревню лаются…

– Что ты, что ты?! – испугался Андрон. – А мешки проклятые?

– Делай, что я говорю! Я плохого не присоветую. Это вовсе и не ругань будет. Это по-нынешнему критика называется. Покритикуй, а потом выполни, что требует председатель. В другой раз он тебя поостережется с подводы ссаживать. Кому охота критику слушать…

– Сомневаюсь, – буркнул Андрон.

Однако в следующий раз, когда Большаков направил его рыть яму под овощехранилище, он осмелел и отрезал:

– Не пойду.

– Это почему? – нахмурил брови председатель.

– А я, можно сказать, критиковать тебя желаю.

– Что-что? – удивился Захар.

– Дык, Захар Захарыч! Я лучше бревна для хранилища повожу, сам, единолично, сгружать и разгружать буду, токмо не снимай с подводы. Ну чего тебе, право? Я всю жизнь на конях езжу, так чего уж, а?.. Я, конешно, чуть не утопил муку. Через то и не доверяешь мне подводу, само собой понятно. Но ведь, ей-богу, я… Да чтоб я еще уронил что с воза…

Захар слушал-слушал и расхохотался. А отсмеявшись, сказал:

– Ладно, доверяю. Ямы все-таки покопай дня три. А подвода не уйдет от тебя.

Все шло, как предсказывал Устин. Все-таки Андрон недоверчиво переспросил:

– Не уйдет? Ты того… не в насмешку? Не шутишь, говорю?

– Какие уж тут шутки!

– Дык я тогда… не то что три…

– Давай, давай…

Через три дня председатель в самом деле послал его возить бревна. А вечером, когда стемнело, Андрон неожиданно приволок Устину полугодовалого поросенка.

– Уж ты присоветовал так присоветовал, Устин…

– Эт-то еще что за номер?! – сверкнул глазами Морозов, толкая ногой мешок, в котором, повизгивая, бился поросенок.

– А это вроде… так сказать, долг платежом красен. Ить сколько раз выручал меня. А ежели ко мне со всем сердцем, то и я.

Назад Дальше