И каждый раз, проходя мимо, Зина невольно оглядывалась. Старуха все смотрела им вслед, все покачивала головой. И у Зины бежали мурашки по спине.
И сегодня, как всегда, Марфа стояла на своем месте, словно часовой. Голова ее была повязана наглухо теплой вязаной шалью, под которой был виден синий ситцевый платок в черную крапинку. Увидев Зину, старуха засеменила на середину дороги.
Поздоровавшись, Зина хотела все-таки проскочить мимо, но Марфа зацепила ее своей клюкой.
– Слышь-ка, касатушка моя, – скрипуче промолвила Марфа. – Здравствуй, здравствуй, дочушка. Все торопишься?
– Опаздываю. Суд уж начался, однако, – промолвила Зина.
– Ну да, ну да… Нелегко тебе, моя сердешная. Как же, как же, и меня вызывали, супостаты проклятые…
– Пустите, – сказала Зина, пытаясь обойти старуху.
– А нехорошо, касатушка ты моя, ох, нехорошо! – Марфа обиженно пожевала дряблыми губами. В ее глазах-щелочках плеснулось недовольство, но, впрочем, тут же погасло. – А уж я ли для тебя добра не делала… А ты все с каким-то шалопаем ходишь. Захаркин, что ли, парень? Чего он тебя опекает? Сторонись ты их, проклятых, они до добра не доведут.
– Чего вы от меня хотите?
– Да что мне от тебя надо? Ничего. И вообще от людей-то… ведь помирать скоро… Я тебе все доброе слово сказать хотела… И поклониться тебе… Да ты все за сына Захаркина прячешься. Охо-хо, неразумно дитя человеческое, покуль Господь не облагодетельствует…
– Чего мне кланяться…
– Как же, как же… Не прогневала ты Господа на судилище этом, не стала со своими пытчиками разговаривать. Благостно это Господу, он не забудет…
– Отстаньте вы со своим Господом! – вскрикнула вдруг Зина. – Надо все рассказать, все.
– Зинаида! – Старуха даже пристукнула костылем о мерзлую дорогу. И вскрик у нее получился такой же сухой, скрипучий, похожий на звук от удара палки об мерзлый снег. – Одумайся, Зинаида! – Марфа тяжело дышала. – То-то у меня сердце не на месте. Дай, думаю, поговорю с Зинушкой.
– Не надо говорить со мной, бабушка, – произнесла Зина, глядя в сторону. – Думаете, легко мне говорить будет… все это… рассказывать, что они со мной делали? А в себе носить еще тяжельше.
Старуха почти вплотную прижалась к Зине, задышала ей в лицо тяжело и смрадно:
– Не губи ты себя, Зинаида. Молчи. Мы не простим, ежели…
– Кто это «мы»?! – Зина в испуге отшатнулась. – Чего ты меня пугаешь? Чем?
– Господь с тобой, господь с тобой! – забормотала старуха сразу каким-то глухим голосом. Чувствовались в нем нотки обиды и растерянности. – Кто тебя пугает, неразумная? Я, можно сказать, больше от добра к тебе… советую… Ить молодая ты еще, и дитё у тебя. Подумай об нем…
– Не касайтесь хоть ребенка… грязными руками, – сказала Зина.
Марфа по-прежнему стояла посреди улицы, загораживая Зине дорогу, по своему обыкновению опираясь обеими руками на клюку. Она смотрела теперь на Зину глазами-щелочками внимательно и спокойно, время от времени незаметно помаргивая.
Зина тоже молчала. Неяркое, низко висевшее над землей зимнее солнце освещало двух этих женщин, старую и молодую. Голова старухи, видимо, мерзла, она запустила руку под шаль, пониже на лоб сдвинула платок, затем потуже затянула шаль. Зина вспомнила, что этот синий в крапинку платок она подарила когда-то старухе в благодарность за то, что та помогла избавиться от проклятых старух Евдокии и Гликерии и устроила ее на квартиру к Селивановым. Наконец Зина встрепенулась, сделала несколько шагов, намереваясь обойти старуху.
– Ну, ин ладно, ступай, – тотчас произнесла Марфа, однако не трогаясь с места, не меняя своей позы. – А только помни наш разговор. Худо бывает тому, кто, по слабости души не вытерпев божьих испытаний, ведает об них нехристям, глумится над деяниями божьими, продает нашего Господа, как Иуда проклятый. Тяжки бывают божьи испытания, но еще тяжельше божья кара за отступничество да за предательство. Таких-то Господь карает, не щадя, не жалея…
Зина обошла наконец старуху и побежала, не оглядываясь, вдоль улицы. Марфа двинулась к своей калитке, тыча перед собой, как слепая, костылем…
В клуб Зина зашла подавленная, напуганная этой встречей с Марфой, ее последними словами. Она села на свое обычное место и в течение всего дня озиралась по сторонам, надеясь отыскать в просторном клубном зале, битком набитом людьми, добродушно-восторженное, усеянное мелкими веснушками Мишкино лицо. Под вечер он все-таки попался ей на глаза. Увидев, что Зина смотрит на него, улыбнулся во весь рот, привстал и помахал рукой.
– Что же ты, Миша, не зашел утром за мной? – спросила Зина, когда окончилось заседание.
– Да мне показалось…что я тут со своими стихами тебе…
– Нет уж, ты заходи, пожалуйста, – попросила она. И, помолчав, добавила: – Мне надо поговорить с тобой… посоветоваться. Очень надо…
Через несколько дней на суде Зина рассказала обо всем, что видела, что ей пришлось испытать в секте Григория-христа, у иеговистов. Она также призналась, что кляузу на редактора ее заставили написать Меньшиков с Прокудиным. Но потом она опомнилась и в тот же день забрала ее у секретаря райкома.
Процесс кончился поздно вечером. Михаил подхватил Зину у самого выхода из клуба, закричал:
– Вот и все! Вот и все!! Ты понимаешь, что это все кончилось? – И зашептал в ухо: – А знаешь что? Давай до самого утра ночные поезда смотреть. Мы с Ксенькой уже договорились, – вон она стоит, ждет,
– Давай, – покорно сказала Зина, еще не пришедшая в себя от всего, что ей пришлось перенести.
И они втроем бродили по райцентру до рассвета, неизменно выходя к вокзалу, чтобы проводить очередной ночной поезд. Зина ни о чем не говорила в течение всей ночи, и Мишка с Ксенькой ни о чем ее не спрашивали, занятые, казалось, только сами собой. Мишка почти беспрерывно читал различные стихи. О чем-то, наверно, очень веселом, рассказывала Ксенька, потому что Мишка то и дело заразительно смеялся. Но Зина никак не могла вникнуть в эти рассказы, не могла удержать в памяти хотя бы одну строчку из Мишкиных стихов. Приветливо мигали в вышине звезды, в ночном сумраке чернели обжитые, уютные дома, в лицо дул легонько освежающий ветерок. И уплывали в темноту поездные огоньки, затихал медленно стук вагонных колес.
– А ведь хорошо, – сказала она, уставшая, успокоенная, когда они остановились возле ее квартиры и смотрели на просачивающийся на горизонте рассвет. – Спасибо, Миша. И тебе, Ксения. Я отдохнула возле вас. Вы ведь любите друг друга? Да, я поняла…
Хорошо, что было еще темно, а то бы Ксенька и Мишка, наверное, разбежались в разные стороны. А так оба догадались, что хлынувшая в лицо краска незаметна.
– Вот еще! С чего бы это мы? – неестественным голосом произнесла Ксенька.
Мишка же лишь долго и старательно кашлял.
– До свидания, ребята, – улыбнулась Зина, подала им руку. Ксенька пожала ее молча. Михаил же сказал:
– Слушай, а что тебе Озерки? Чего в них? Возвращайся домой, а?
– Не-ет, – покачала головой Зина.
– А я знаю – вернешься! Вот посмотришь! Да ты же не можешь не вернуться! – окончательно оправившись от смущения, воскликнул он с такой же горячностью, с какой недавно закричал, что она, Зина, не может верить в Бога. – Я говорю – вернешься! И это будет здорово!
… И Михаил оказался прав. Вот она возвращается в Зеленый Дол. Что заставило ее это сделать? Ее уговаривала вернуться сестра, несколько раз заводил об этом речь председатель колхоза, дважды, кажется, приезжал в последние дни с такой же целью даже Фрол Курганов. Она слушала их, отрицательно мотала головой, но – странно! – в ушах ее звенел Мишкин голос: «Ты же не можешь не вернуться!»
И в душе она была согласна с этим. Кроме того, ей было страшно одной тут, в Озерках, где жила Марфа Кузьмина. В ушах Зины все еще звучали слова старухи: «Тяжки бывают божьи испытания, но еще тяжельше божья кара за отступничество да за предательство. Таких-то Господь карает, не щадя, не жалея…»
В конце концов она сказала вчера председателю, случайно встретившись с ним возле редакции:
– Я подумаю, Захар Захарович… Может быть, попозже, летом…
А сегодня утром ворвался к ней Мишка Большаков – шумный, возбужденный.
– Чего попозже?! Чего летом?! – закричал он с порога. – Где у тебя сын? В яслях? Айда за ним!.. Хотя нет, постой, сходим потом. Сейчас укладывай чемодан. Бери пока самое необходимое, а переправа через Светлиху наладится – я все твое барахло в тот же день перевезу… Хотя постой и с чемоданом, – сперва в редакцию, увольняться. Пиши заявление! Бумага, чернила есть? Нету! Ну, в редакции напишешь. Да не стой ты, чего стоишь?! На, одевайся… Светлиха вот-вот может тронуться…
Перед таким натиском Зина не устояла, надела пальто. Да, откровенно говоря, она ждала Мишку, почему то была уверена, что он немедленно явится за нею.
Редактор не удивился, когда она положила ему на стол заявление с просьбой об увольнении.
– Ну что же, Зина, желаю тебе счастья, – сказал Петр Иванович, накладывая резолюцию.
… Через Светлиху они перебрались еще засветло, прошли по улицам деревни, не обращая внимания на удивленные и откровенно любопытные взгляды зеленодольцев, остановились возле крыльца, на котором стоял Антип.
– Зинка! – воскликнул тот. – Ты домой, что ли? Значит, правду говорил Захар…
– А он что, обманывал тебя когда? – ответил за нее Михаил. – Держи, папаша, чемодан.
– Да, Зинушка! Да эт-то ведь… – воскликнул Антип, прослезившись. – Да ты прости старого отца-дурака! Он ведь все, Устинка Морозов, науськивал. И на тебя. И на Клавдию. Заходи, чего же… Обои заходите…
– Мне в гараж надо еще сбегать, там машину ремонтирую. И так Сергеев, наверное, шкуру спустит, что долго… А я вообще-то зайду, Зина. До свиданья…
Мишка побежал, уже на ходу оборачиваясь и махая рукой. А Зина стояла на низеньком крылечке, держала на руках уморившегося за дорогу сынишку, смотрела вслед Михаилу и думала, что она безмерно благодарна за что-то этому бесхитростному, чистому парнишке, и пусть он будет очень, очень счастливым…
3
Наступала весна.
Снега на зареченских лугах осели, сделались крупитчатыми и грязными. Пастухам, выгнавшим скот на просохший, хотя и не зазеленевший еще увал, было видно, что среди снежных равнин там и сям стали проступать черные пятна воды. Эти лужи с каждым днем увеличивались, съедая снежные берега, в полдень отсвечивали жаркой медью. На них вольготно и безопасно чувствовали себя дикие утки, пролетающие ежедневно над деревней длинными вереницами.
Вешние лужи разлились и по всем улицам деревни. Утки на них, правда, не садились, только ошалевшие воробьи крутились у самой воды, беспрерывно затевая неизвестно из-за чего жестокие драки.
Целый день кругом все текло, сверкало, стучало, гремело. Текли ручьи, сверкали под солнцем огромные разводья на Светлихе и чисто промытые окна домов, стучали кузнечные молотки, гремело железо в колхозной механической мастерской…
На пашнях протаивали высокие места, и от черных лысин шел пар, точно они перегрелись под снегом за долгую зиму…
* * *
На этот раз с поезда, сделавшего на полустанке минутную остановку, сошел только один человек. Не дожидаясь, когда состав тронется, он закинул на плечи тощий мешок и быстро пошел той же дорогой, что и Фрол с Клавдией, Егор Кузьмин с Варварой и Михаил с Зиной.
Звали человека Митька Курганов. Он возвращался домой, в Зеленый Дол. Но откуда возвращался – этого он и сам не знал.
… События последних месяцев оглушили его, запутали, сбили обычную его бесшабашность и самоуверенность.
Все началось с ухода отца к Клавдии Никулиной. Митька, как и Степанида, узнал об этом ранним утром, когда им кто-то сообщил, что Фрол ночевал у Клавдии. Едва осмыслив случившееся, он остолбенел и онемел. Как?! У Клашки?! О которой у самого Митьки нет-нет да мелькали вороватые мыслишки…
А мать стонала и причитала, болтая растрепанной головой:
– Сыночек мой! Отец-то… Видано ли! Позор-то какой! Уж я ли не берегла дом? Что заработано, что с огороду когда продано – все в дом, в свое гнездо… а он сам, вертопрах, к вертопрахе и ушел…
Митькины уши были словно заложены ватой, голос матери доходил еле-еле. Сорвавшись, он побежал к дому Никулиной, схватил отца за грудь:
– Ты что устраиваешь, отец?! Ты к кому это…
От отцовского удара он отлетел в угол, стер рукавом с подбородка просочившуюся полоску крови. Вату из ушей отец тоже, вероятно, выбил, потому что Митька отчетливо услышал:
– Сопляк еще мне… чтобы понимал!
– За… за что?! – прохрипел Митька, нагнул голову, готовясь ринуться на отца.
– За все. Половину – за внучку Шатрова. Но, но, охолони-ка, не то и остаток получишь! Другая половина потяжельше будет.
Митька, может, и не «охолонул», но повел головой, будто прислушавшись к чему-то.
– При чем тут Шатрова?
– При том… На станцию-то к кому бегал? Зачем?
– А-а! – Митька нехорошо ухмыльнулся. – Так за этим же, за чем ты сюда вот. Только я холостой вроде…
Отец поглядел на него и произнес:
– Вроде и другая половина тебе… не лишняя будет.
В голосе его было такое, отчего Митька снова повел головой.
– Интересно рассуждаешь, батя. Тебе можно, а мне… Не вижу логики…
– Молоко-то еще на губах висит, чтоб увидеть. Оближи сперва их…
Эти слова смертельно обидели Митьку. Он снова наклонил голову, но, не решаясь броситься на отца, весь вздрагивал, топтался на месте.
– Молоко?! Облизать, значит? – переспросил он. – Что ж, ладно… Я с Зинкой жил, ты с Клашкой живи. Обратаем сеструх…
Фрол как стоял, так и продолжал стоять, не шелохнувшись. Он только начал медленно бледнеть.
По мере того как Фрола заливала бледность, все черты его крупного лица становились резче, отчетливее – Курганов будто бы каменел на глазах.
– Что-о?! – спросил он, не шевеля губами.
– Вот тебе и что… Оно складно у нас получится, в лад.
– Значит… сын у Зинки…
– Что – сын?! – Митька еще раз, но теперь глуповато усмехнулся. – И у тебя теперь будет.
– Дмитрий?!
Митька опомнился, когда уже висел в воздухе. Отец держал его на весу, то поднося поближе к глазам, то отстраняя подальше, словно выбирая, с какого расстояния можно лучше всего рассмотреть сына.
– Батя… батя… – хрипел Митька.
– Гляди мне в глаза! Гляди!! – закричал Фрол.
Митька было посмотрел, но, моргнув виновато раз-другой, отвел взгляд. Из отцовских глаз, больших, усталых, мутных, выкатились крупные слезы, упали вниз, оставив на шершавой коже щек две впалые полоски.
– Эх ты… сын, – через силу, еле слышно, произнес Фрол, проглотил тяжелый комок, поставил Митьку на пол, отвернул от себя и толкнул к двери.
Митька не то чтобы не понял, он упрямо не хотел понимать, что означали слова отца. Он постоял маленько на улице, поднял воротник тужурки, сунул руки в карманы и двинулся прочь.
По переулку торопилась куда-то Ирина. Митька глянул на нее и с тем же упрямством подумал, что надо бы завтра смотаться на полустанок, к докторше.
Однако следующий день был чем-то занят, еще следующий – тоже. А потом известие из Ручьевки, пурга, пожар, арест какого-то Меньшикова… И разговоры, пересуды всколыхнувшейся деревни…
Всем этим Митька был ошарашен, оглушен и, кажется, напуган. Он слушал все деревенские разговоры, на своего отношения к случившемуся никак и никому не высказывал.
Однажды мать спросила у него осторожно:
– Что, Митенька… Правда, что докторшу собаки шибко изувечили? Болтают – страшно. А может, и не сильно? Ты бы узнал…
– Узнаем, – буркнул Митька. А у самого мелькнуло где-то торопливо: «Может, хорошо, что больше не пошел к ней».
Краснова была очень плоха, нужно было срочно доставить ее в районную больницу. Но путь из Ручьевки до Озерков на автомашине она могла не выдержать.
Вера Михайловна разрешила на автомашине привезти ее лишь на полустанок, а дальше – обязательно поездом.
Дорога из Ручьевки до полустанка только через Зеленый Дол. И в Зеленом Доле больной потребовались отдых и перевязка.