Прочерк - Чуковская Лидия Корнеевна 7 стр.


Главное — расстаться, не дышать отравленным воздухом враждебности и ни в коем случае чтобы не дышала им Люша.

Цезарь Самойлович покидать наш дом не желал. Решила покинуть я.

— Ты что, замуж собираешься, что ли? — спросил у меня Цезарь после очередного «выяснения отношений».

— Нет, замуж не собираюсь, — ответила я (тогда это была сущая правда). — Я, наоборот, собираюсь из замужества вон. Я тебе не жена, я возьму Люшу и уйду.

В кармане у меня был ключ от комнаты моих друзей: на две недели они уехали в Царское. А дальше? А дальше тьма неизвестности. Я выбрала для своего ухода время, когда Митя Бронштейн отправился читать лекции то ли в Самарканд, то ли в Харьков. Мне надо было совершить свой решающий шаг в его отсутствие, иначе, опасалась я, увидав мою бездомность, он переселится к кому-нибудь из друзей и будет настаивать, чтобы мы с Люшей — впредь до разрешения жилищного вопроса — переехали в его большую комнату на Петроградской, я же ни за что не хотела стеснять его, ни вообще в какой-либо степени вмешивать в свой семейный разлад.

Одним прекрасным утром, когда Цезарь Самойлович еще спал у себя, а Люша уже проснулась в своей плетеной кровати возле моей тахты, я накормила ее поплотнее, одела потеплее, взяла приготовленный с вечера ручной чемоданчик, взяла из общей семейной кассы самостоятельно заработанные деньги и вышла на улицу.

Легкий морозец, легкий снежок. Освобождение!

Цезарю я оставила записку, и записку отцу.

Цезарю написала, что я сожалею о причиненном ему горе, что я виновата перед ним, потому что вышла за него не любя, но ухожу навсегда и прошу не искать меня и не врываться ко мне, пока я не устроюсь, — а тогда мы наладим его свидания с Люшей.

Корнею Ивановичу написала — беспокоиться не надо, скоро я подам ему весть.

Так началось наше с Люшей кочевье. Люша переносила его спокойно и, я бы сказала, с веселым любопытством; ее занимали новые комнаты, новый вид из окон, разные люди, незнакомые вещи. Мне же было тревожно: вот оно, наступило мое долгожданное освобождение! главный узел разрублен! остальные, однако, не распутываются сами собой. Кочуя по коммунальным квартирам, от подруги к подруге, при милом гостеприимстве радушных хозяев, не могла я не сознавать: всем-то мы с Люшей в тягость, всех стесняем, своего угла у нас нет, оставлять Люшу по-прежнему не на кого — а значит, и о работе, о возвращении в редакцию мечтать нечего. И откуда возьмется для нас новый дом? И когда?

Цезарь Самойлович обнаружил нас довольно быстро (всех моих друзей он знал наперечет) и объявил мне, что он уезжать из квартиры Корнея Ивановича не собирается, что я должна бросить глупости и вернуться домой, что я не имею права держать Люшу в тесноте и неустроенности. Вот, долбила я ему вечно: «режим, режим» — а какой же теперь у Люши режим? Тут он попадал в самую мою болевую точку: в каждом новом пристанище мне приходилось приспосабливать Люшин сон, еду, гулянье к распорядку новых хозяев. Да и теснота непомерная.

Дольше, чем у других, гостили мы тогда с Люшей у Александры Иосифовны Любарской, моей давней приятельницы сначала по институту, потом по редакции, в ее двенадцатиметровой комнате: Люша спала на сдвинутых стульях, я на Шуриной кушетке (к которой ввиду моей длины придвинут был стул), Шура же — на матрасе, на полу. Квартира, кухня коммунальная, жди, покуда освободится чей-нибудь примус — сварить Люше кашу. Какой уж тут режим! Изнурительная неустроенность, надеялся Цезарь, образумит меня и загонит домой, и потому он стойко не покидал Манежный. «Жду, жду, жду», — повторял он, настигая меня в комнате Александры Иосифовны или на улице, когда я гуляла с Люшей.

Но сдаться все-таки пришлось ему, а не мне.

До сознания Цезаря Самойловича дошло постепенно, что я и в самом деле не вернусь.

Человек он был для меня чужой, чуждый — ни единый атом общности не роднил нас, — но человек порядочный, и, усвоив наконец, что решение мое бесповоротно, он счел невозможным занимать нашу «квартиру в квартире» Корнея Ивановича. Друзья его на три года завербовались куда-то на Север; ленинградское жилье — просторная комната на Бассейной — оставалась за ними, и они предложили Цезарю переселиться туда. Так он и поступил. Это неожиданно дало возможность обзавестись жильем и мне. С моим и Цезаревым уходом в квартире Корнея Ивановича образовались жилищные излишки. Законы насчет излишков были в ту пору строги, и Корнею Ивановичу необходимо было срочно две комнаты по собственному выбору заселить — иначе власти вселят туда кого угодно. Специалист по шестидесятым годам, Николай Александрович Пыпин, и жена его, Екатерина Николаевна, скромные тихие люди, переехали в Манежный, а мы с Люшей в их две комнаты на Литейном проспекте. (Там они не ладили с управдомом, это чрезвычайно опасно, и они во что бы то ни стало хотели переменить жилье.) Их комнаты были гораздо хуже, чем наши: бессолнечные, холодные, сырые, окнами в колодец второго двора; черная лестница, узкая, темная, этаж не третий, как у нас, а пятый, телефона нет и не будет — но зато наконец моя, моя квартира — отдельная, отдельная! Я никому не мешаю, я ни у кого не живу, я сама себе хозяйка — остальное несущественно. Мы с Люшей один на один, вдвоем, своею семьей, я да Люша. Ну не рай ли? Теперь только бы работа. Сущий рай.

И в этом раю — няня. Я нашла няню! Надежная, славная женщина, финка, Ида. Она сразу пришлась мне по душе — быть может, напомнила мне мое финляндское куоккальское детство. Что-то чудилось мне в ней привычное, возвращающее меня в заваленный снегом сад, к темно-хвойным соснам. К оледенелому заливу зимою. К мелкому, как мука, горячему песку летом. К трудной рыбачьей лодке, к натирающему тяжелые трудовые мозоли веслу.

Я проверила и убедилась: оставлять Люшу на попечение Иды — можно. Ида, молчаливая и мрачноватая, но надежная, будет исполнять мои требования. И главное — они привязались друг к другу, Ида и Люша. А я… я буду работать! Снова стану вслушиваться в чужое. Писать свое.

8

Месяца через полтора я воротилась на службу — туда, откуда ушла в 30-м году: я вернулась в Ленинградское отделение Детиздата. Возглавлял его, как и прежде, Самуил Яковлевич Маршак.

Сказать по правде, меня не столько влекла педагогика да и собственно «литература для маленьких», сколько работа у Маршака, с Маршаком и с учениками его — прежними моими товарищами.

Наверное, потому, что это была работа в искусстве.

Да, писатель С. Маршак и художник В. Лебедев подняли издание детских книг на высоту искусства. Разумеется, в рамках «выполнения плана» и «в рамках цензуры», то есть господствующей идеологии. Однако в этих рамках или, точнее, тисках Маршак, Лебедев, друзья, ученики, сотрудники, работая в Государственном издательстве, умудрились работать в искусстве. Факт удивительный, но — факт. Выпущенные в тогдашнем Ленинградском Детиздате книги для детей выдержали испытание временем, и лучшая проза Пантелеева и Житкова, лучшие стихи Д. Хармса и А. Введенского, лучшие переводы английских народных песенок сейчас — то есть через полстолетия — могут почитаться классическими не только в какой-то специально детской, но и в русской литературе вообще. Утверждаю: новеллы Пантелеева или Житкова — произведения русской классики. Стихи А. Введенского и Д. Хармса принадлежат не «стихотворству для детишек», а русской поэзии. Создавались они в пору непосредственного общения с Маршаком, а иногда позднее, но всегда как результат рабочих литературных навыков, привитых им, полученных от него.

Назад Дальше