Последний поклон - Астафьев Виктор Петрович 24 стр.


Завидно потому что Саньке -- сам-то сроду не нашивал новых штанов, а сапоги да еще с новыми союзками -- и во сне ему не снились.

Оказалось, я поспел к самому обеду. Ели драчЕну -- мятую картошку, запеченную с молоком и маслом, ели харюзов и жареных сорожек -- Санька вечером надергал, после пили чай, заваренный типичным корнем, с бабушкиными подмоченными постряпушками.

-- Плавал на шаньгах-то? -- полюбопытствовал Санька.

Дед ничего не спрашивал.

-- Плавал! -- отшил я Саньку.

После обеда я спустился к ключику, вымыл посуду и попутно принес воды. В старую кринку с отбитым краем я поставил ромашки, были они уже сникшие, но скоро поднялись, закучерявились густой зеленью, насорили желтой пыли и лепестков на стол.

-- Хы! Как ровно девчонка! -- снова взялся ехидничать Санька. Но дед, укладывавшийся после обеда отдохнуть на печке, окоротил его:

-- Не цепляй парня. Раз у него душа к цветку лежит, значит, такая его душа. Значит, ему в этом свой смысел есть, значенье свое, нам непонятное. Вот.

Всю недельную норму слов дед высказал и отвернулся. Санька сразу примолк. То-то, брат! Это тебе не с теткой Васеней зубатиться, либо с бабушкой моей. Дед сказал, и точка. Не поворачиваясь от стены, дед еще добавил:

-- Овод схлынет, пасти погоним. Сапоги-то и штаны сыми.

Мы вышли во двор, и я спросил:

-- ЧЕ это дед сегодня такой разговорчивый?

-- Не знаю, -- пожал плечами Санька. -- Обрадел, должно, при таком расфуфыренном внуке. -- Санька поковырял ногтем в зубах и, глядя красными, сорожьими глазами на меня, спросил: -- ЧЕ будем делать, монах в новых штанах?

-- Додразнишься -- уйду.

-- Ладно, ладно, обидчивый какой! Понарошке ведь.

Мы побежали в поле. Санька показывал мне, где он боронил, сказал, что дедушка Илья учил его пахать, и еще добавил, что школу он бросит, как поднатореет пахать, станет зарабатывать деньги, купит себе штаны не трековые, а суконные -- так и бросит.

Эти слова окончательно убедили меня -- заело Саньку. Но что дальше последует -- не догадывался, потому что простофилей был и остался.

За полосою густо идущего в рост овса, возле дороги была продолговатая бочажина. В ней почти не оставалось воды. По краям гладкая и черная, будто вар, грязища покрылась паутиной трещин. В середине, возле лужицы с ладошку величиной, сидела большая лягуха в скорбном молчании и думала, куда ей теперь деваться. В Мане и Манской речке вода быстрая -- опрокинет кверху брюхом и унесет. Болото есть, но оно далеко -- пропадешь, пока допрыгаешь. Лягушка вдруг сиганула в сторону, шлепнулась у моих ног -- это Санька промчался по бочажине, да так резво, что я и ахнуть не успел. Он сел по ту сторону бочажины и об лопух вытер ноги.

-- А тебе слабо!

-- Мне-е? Слабо-о? -- запетушился я, но тут же вспомнил, что не раз попадался на Санькину уду, и не перечесть, сколько имел через это неприятностей, бед со всякими последствиями. "Не-е, брат, не такой уж я маленький, чтоб ты меня надувал, как раньше!"

-- Цветочки только рвать! -- зудил Санька.

"Цветочки! Ну и что! Что ли это худо? Вон дед-то говорил как..." Но тут я вспомнил, как на селе презрительно относятся к людям, которые рвут цветочки и всякой такой ерундой занимаются. На селе охотников-зверобоев поразвелось -- пропасть. На пашне старики, бабы да ребятишки управляются. Мужики все на Мане из ружей палят да рыбачат, еще кедровые орехи добывают, продают в городе добычу. Цветочки в подарок женам привозят с базара, из стружек цветочки, синие, красные, белые -- шуршат. Базарные цветочки бабы почтительно ставят на угловики и на иконы цепляют.

А чтобы жарков, стародубов или саранок нарвать -- этого мужики никогда не делают и детей своих сызмальства приучают дразнить и презирать людей вроде Васи-поляка, сапожника Жеребцова, печника Махунцова и всяких других самоходов, падких на развлечения, но непригодных для охотничьего промысла.

И Санька туда же! Он-то уж не будет цветочками заниматься. Он пахарь уже, сеятель, рабо-о-отник! А я, значит, так себе! Придурок, значит? Размазня? Так я себя распалил, так разозлился, что с храбрым гиком ринулся поперек бочажины.

В середине ямины, там, где сидела задумчивая лягуха, я разом, с отчетливой ясностью понял -- снова оказался на уде. Я еще попытался дернуться раз-другой, но увидел Санькины разлапистые следы от лужицы в стороне -- дрожь по мне пошла. Съедая взглядом округлую Санькину рожу с этими красными, будто у пьянчужки глазами, сказал:

-- Гад!

Сказал и перестал бороться.

Санька бесновался вверху надо мной. Он бегал вокруг бочажины, прыгал, становился на руки:

-- Аа-а, вляпался! А-га-га-а, дохвастался! А-га-га-а, монах в новых штанах! Штаны-то ха-ха-ха! Сапоги-то хо-хо-хо!

Я сжимал кулаки и кусал губы, чтобы не заплакать. Знал я -- Санька только того и ждет, чтоб я расклеился, расхныкался, и он совсем меня растерзал бы, беспомощного, попавшего в ловушку. Ногам холодно. Меня засасывало все дальше и дальше, но я не просил, чтоб Санька вытаскивал меня, и не плакал. Санька еще поизмывался надо мною, да скоро уж прискучило ему это занятие, насытился он удовольствием.

-- Скажи: "Миленький, хорошенький Санечка, помоги мне ради Христа!" Я, может, и выволоку тебя!

-- Нет!

-- Ах, нет?! Сиди тоды да завтрева.

Я стиснул зубы и поискал глазами камень или чурку. Ничего не было. Лягуха опять выползла из травы и глядела на меня с досадою, дескать, последнее пристанище отбили, злыдни.

-- Уйди с глаз моих! Уйди, гад, лучше! Уйди! -- закричал я и начал швырять в Саньку горстями грязи.

Санька ушел. Я вытер руки об рубаху. Над бочажиной, на меже шевельнулись листья белены -- Санька в них спрятался. Из ямины мне видно только белену эту, репейника вершинку да еще часть дороги видно, ту, что поднимается в Манскую гору. По этой дороге я еще совсем недавно шел счастливый, любовался местностью и никакой бочажины не знал, никакого горя не ведал. А теперь вот в грязи завяз и жду. Чего жду?

Санька вылез из бурьяна, видно, осы его выгнали, может, и терпенья не хватило. Жрет какую-то траву. Пучку, должно быть. Он всегда жует чего-нибудь -- живоглот пузатый!

-- Так и будем сидеть?

-- Нет, скоро упаду. Ноги уже остомели.

Санька перестал жевать пучку, с лица его слетела беспечность, понимать, должно быть, начинает, к чему дело клонится.

-- Но ты, падина! -- крикнул он, стягивая с себя штаны. -- Упади только!

Стараюсь держаться на ногах, а они так отерпли ниже колен, что я их едва чувствую. Всего меня трясет от холода, качает от усталости.

-- Безголовая кляча! -- лез в грязь и ругался Санька. -- Сколько я его надувал, он все одно надувается! -- Санька пробовал подобраться ко мне с одной, с другой стороны -- не получалось. Вязко. Наконец приблизился, заорал: -- Руку давай! Давай! Уйду ведь! Взаправду уйду. Пропадешь тут вместе с новыми штанами!..

Я не дал ему руку. Он сгреб меня за шиворот, потянул, но сам колом пошел в жидкую глубь ямы. Он бросил меня, ринулся на берег, с трудом высвобождая ноги. Следы его тут же затягивало черной жижей, пузыри возникали в следах, с шипом и бульканьем лопаясь.

Санька на берегу. Глядел на меня испуганно, молча, что-то пытаясь сообразить. Я глядел мимо него. Ноги мои совсем подламывались, грязь мне казалась уже мягкой постелью. Хотелось опуститься в нее. Но я еще живой до пояса и маленько соображаю -- опущусь и запросто могу захлебнуться.

-- Эй, ты, чЕ молчишь?

Я ничего на это не ответил погубителю Саньке.

-- Иди за дедушкой, гадина! Упаду ведь счас.

Санька заныл, заругался, будто пьяный мужик, матерно и бросился выдергивать меня из грязи.

Назад Дальше