- Ты, друг любезный, просто лжешь на меня; я не дурак и не могу объявлять таких тостов.
- Да; ты не объявлял, но ты шепнул мне на ухо, а я сказал.
- Ах ты сказал... это иное дело! Ты ведь тоже тогда на нутро брал, тебе, верно, и послышалось, что я шептал. Ну, а что же дальше? Он, кажется, тебя побил, что ли?
- Ну, вот уж и побил! ничего подобного не было, но он заставил меня сознаться, что я не имею права поднимать такого тоста.
- Однако он, значит, мужчина молодец! Ну, ты, конечно, и сознался?
- Да; по твоему же настоянию и сознался: ты же уговорил меня, что надо беречь себя для дела, а не ссориться из-за женщин.
- Скажи, пожалуйста: как это я ничего этого не помню?
- Ну полно врать: помнишь! Прекрасно ты все помнишь! Еще по твоему же совету... ты же сказал, что ты понимаешь одну только такую дуэль, по которой противник будет наверняка убит. Что, не твои это слова?
- Ну, без допроса, - что же дальше?
- Пустили слух, что он доносчик.
- Ничего подобного не помню.
- Ты, Павел Николаич, лжешь! это все в мире знают.
- Ну да, да, Иосаф Платоныч, непременно "все в мире", вы меньшею мерой не меряете! Ну и валяй теперь, сыпь весь свой дикционер: "всякую штуку", "батеньку" и "голубушку"... Эх, любезный друг! сколько мне раз тебе повторять: отучайся ты от этого поганого нигилистического жаргона. Теперь настало время, что с порядочными людьми надо знаться.
- Ну, так просто: все знают.
- Ошибаешься, и далеко не все: вот здешний лакей, знающий здесь всякую тварь, ничего мне не доложил об этаком Подозерове, но вот в чем дело: ты там не того?..
- Что такое?
- Балет-то танцевал, а, надеюсь, не раскрывался бутоном?
- То есть в чем же, на какой предмет, и о чем я могу откровенничать?
Ты ведь черт знает зачем меня схватил и привез сюда; я и сам путем ничего иного не знаю, кроме того, что у тебя дело с крестьянами.
- И ты этого, надеюсь, не сказал?
- Нет, это-то, положим, я сказал, но сказал умно: я закинул только слово. Горданов бросил на него бархатный взгляд, обдававший трауром, и внятно, отбивая каждое слово от слова, протянул:
- Ты это сказал? Ты, милый, умен как дьякон Семен, который книги продал, да карты купил. И ты претендуешь, что я с тобой не откровенен" Ты досадуешь на свою второстепенную роль. Играй, дружок, первую, если умеешь.
- Паша, я ведь не знаю, в чем дело?
- Дело в истине, изреченной в твоей детской прописи: "истинный способ быть богатым состоит в умерении наших желаний". Не желай ничего знать более того, что тебе надо делать в данную минуту.
- Позволь, голубушка, - отвечал Висленев, перекатывая в руках жемчужину булавки Горданова. - Я тебя очень долго слушал.
- И всегда на этом выигрывал.
- Кроме одного раза.
- Какого?
- Моей женитьбы.
- Что же такое? и тут, кажется, обмана не было: ты брал жену во имя принципа. Спас женщину от родительской власти.
- То-то, что все это вышло вздор: не от чего ее было спасать.
- Ну ведь я же не мог этого знать! Да и что ты от этого потерял, что походил вокруг аналоя? Гиль!
- Да, очень тебе благодарен! Я и сам когда-то так рассуждал, а теперь не рассуждаю и знаю, что это содержания требует.
- Ну вот видишь, зато у тебя есть один лишний опыт.
- Да, шути-ка ты "опыт". Запрягся бы ты сам в такой опыт!
- Ты очень добр ко мне. Я, брат, всегда сознавался, что я пред тобою нуль в таких делах, где нужно полное презрение к преданию: но ведь зато ты и был вождь, и пользовался и уважением и славой, тобой заслуженными, я тебе незавидовал.
- Ах, оставь, пожалуйста, Павел Николаевич, мне вовсе не весело. Горданов оборотился к Висленеву, окинул его недовольным взглядом и спросил:
- Это еще что такое значит? Чем ты недовольна, злополучная тень, и чего еще жаждешь?
- Да что ж ты шутишь?
- Скажите, пожалуйста! А чего бы мне плакать?
- Не плачь, но и не злорадствуй.
Что там за опыт я получил в моей женитьбе? Не новость, положим, что моя жена меня не любит, а любит другого, но... то, что...
- Ну, а что же новость?
- Что? - крикнул Висленев. - А то, что она любит черт знает кого да и его не любит.
- А тебе какое дело?
- Она любит ростовщика, процентщика.
- А тебе, повторяю, какое до этого дело?
- Какое дело? такое, что это подлость... тем более, что она и его не любит?
- Так что же ты за него, что ли, обижаешься?
- За кого?
- За Тихона Ларионовича?
- О, черт бы его побрал! еще имя этого проклятого здесь нужно.
- Шут ты, - сказал мягко Горданов и, встав, начал одеваться. - Шут и" более ничего! Какое тебе до всего этого дело?
- Ах, вот, покорно вас благодарю: новый министр юстиции явился и рассудил! Что мне за дело? А имя мое, и ведь все знают, а дети, черт их возьми, а дети... Они "Висленевы", а не жиды Кишенские.
- Скажите, какая важная фамилия: "Висленев"! Фу, черт возьми! Да им
же лучше, что они не будут такие сумасшедшие, как ты! Ты бы еще радовался, что она не на твоей шее, а еще тебе же помогала.
Висленев не отвечал и досадливо кусал ногти. Горданов продолжал одеваться: в комнате минут пять продолжалось молчание.
- Ты ему сколько должен, Кишенскому-то? Висленев промолчал.
- Да что же ты это на меня, значит, сердишься за то, что женился нехорошо, или за то, что много должен?
Висленев опять промолчал.
- Вот престранная, ей-Богу, порода людей! - заговорил, повязывая пред зеркалом галстук, Горданов, - что только по ихнему желанию ни случится, всем они сами же первые сейчас недовольны. Захотел Иосаф Платонович быть вождем политической партии, - был, и не доволен: подчиненные не слушаются; захотел показать, что для него брак гиль, - и женился для других, то есть для жены, и об этом теперь скорбит, брезговал собственностью, коммуны заводил, а теперь душа не сносит, что карман тощ; взаймы ему человек тысчонок десяток дал, теперь, зачем он дал? поблагородничал, сестре свою часть подарил, и об этом нынче во всю грудь провздыхал; зачем не на общее дело отдал, зачем не бедным роздал? зачем не себе взял?
- Ну извини, пожалуйста: последнего я никогда не говорил.
- Ну полно, брат Жозеф, я ведь давно читаю тебя насквозь. А ты скажи, что это у вас, родовое, что ли? И сестра твоя такая?
- Оставь мою сестру; а читать меня немудрено, потому что в таких каторжных сплетениях, в каких я, конечно, пожалеешь о всяком гроше, который когда-нибудь употреблял легкомысленно.
- Ну вот то-то и есть!
- Да, но все-таки, я, конечно, уж, если за что на себя не сетую, так это за то, что исполнил кое-как свой долг по отношению к сестре. Да и нечего о том разговаривать, что уже сделано и не может быть переделано.
- Отчего же не может быть переделано? дар дарится и возвращается.
- Какой вздор!
- Не смей, Иосафушка, закона называть вздором.
- И неужто ты думаешь, что я когда-нибудь прибегнул бы к такому средству?
- Ни за что не думаю.
- Очень тебе благодарен хоть за это. Я нимало не сожалею о том, что я отдал сестре, но только я охотно сбежал бы со света от всех моих дел.
- Да куда, странничек, бежать-то? Это очень замысловатая штучка! в поле холодно, в лесу голодно. Нет, милое дитя мое Иосаф Платоныч, не надо от людей отбиваться, а надо к людям прибиваться. Денежка, мой друг, труд любит, а мы с тобой себе-то хотя давай не будем лгать: мы, когда надо было учиться, свистели; когда пора была грош на маленьком месте иметь, сами разными силами начальствовали; а вот лето-то все пропевши к осени-то и жутко становится.
- Ах, жутко, Поль, жутко!
- То-то и есть, но нечего же и головы вешать. С азбуки нам уже начинать поздно, служба только на кусок хлеба дает, а люди на наших глазах миллионы составляют; и дураков, надо уповать, еще и на наш век хватит. Бабы-то наши вон раньше нас за ум взялись, и посмотри-ко ты, например, теперь на Бодростину...