Я сам себе дружина! - Прозоров Лев 25 стр.


Я.

Знаю.

Кто.

Ты.

Ты не обманешь меня. Ты не притворишься моими мыслями, моими желаниями. Я знаю тебя, тварь. Тут не будет тебе поживы.

Вон!

Шёпот умолк – а Мечеслав понял, что последние слова он сказал почти вслух. Сидевший на той же овчине, что и Бажера, Живко тревожно уставился на него – видно, страшным сейчас было лицо Мечеслава, сына вождя Ижеслава. Мечеслав заставил себя успокаивающе улыбнуться мальчишке.

Не на вас мой гнев.

Не на вас, и не… на него. Потому что его – нет. Там нет ничего, на что стоит гневаться.

Разве что на себя – столь близко вставшего к шепчущему, чтобы расслышать.

Мечеслав вдохнул и резко, толчком, выдохнул, прикрывая глаза.

Боги мои, и ты, Стрибог Трёхликий, и вы, Предки рода моего. Я с вами. И вы будьте со мною. Не давайте уйти с пути. Не давайте душе заблудиться в нашёптанных помыслах и желаниях.

Я прошёл посвящение. Я прошёл не один бой. Я пройду и это…

И он сидел и смотрел, сидел и слушал, как зашёл в нарядной рубахе Дарён, сын Худыки, как обнёс подарками всех, сидевших в доме, и выкупал за медовые коврижки место на овчине рядом с невестой у волчонком глядевшего на жениха сестры Живко. Как сняли с невесты плат – и держали, развернув, между молодыми, чтобы до поры не глядели друг на дружку. Как расчёсывали ей – а потом и Дарёну, но Дарёна Мечеслав не видел за платом, а и видел бы – не смотрел – волосы, а подружки пели в это время весёлые песни. Такие весёлые, что ушам было впору покраснеть, свернуться и опасть на пол, как листьям в лесу за забором, но вместо этого листопадом летел хмель, наполняя своим духом избу кузнеца Зычки, хмелем осыпали новобрачных – в точности, как виделось ему самому весною, – только он думал, что будет вместе с Бажерой…

Так, под дождём из духмяных перьев, под звонкие песни, встали они и пошли к дверям.

– Отпущало, отпущало сердце матушкино,

Отпущало, отпущало чаду милую свою,

Чаду милую свою, да на чужую сторону…

Луниха вдруг заплакала, заревела даже, будто и впрямь провожала свою дочь, выношенную-выкормленную, и не за три двора, а не ближе чем к колтам. Заревела и сунулась в плечо Зычко. Кузнец с растерянным лицом обнял вдову, похлопал по спине – и та уж вовсе повисла на его могучей шее.

Под песни молодые, в том же дожде хмеля, сквозь шорох которого пробивался стук зёрен – будто дождь был с мелким градом, двинулись к выходу. За ними поднялись отец невесты и заливающаяся горючими слезами посажёная мать. Под взглядами собравшихся встал и Мечеслав.

Теперь песни звучали уже и на улице.

Так прошли вслед за конём Дарёна почти через всю деревню, от кузницы к светлому и высокому месту, где стоял дом старейшины.

У ворот – тут уж была не калитка, а именно ворота – двора Худыки Колотилича чадили два небольших, из щепы да стружек, да особых трав сложенных костерка – отпугивать, отводить недобрых духов и всякий сглаз. У селян свадебных обрядов и примет было втрое против лесных, если не всемеро – одни берегли от недоброго глаза и нечистой силы, другие должны были обеспечить молодым изобильное потомство. Оттого и пели забористые песни – и нежити страх, и к приплоду такие песни, где обстоятельно и с выдумкой поётся, как, что и чем делается промеж мужчинами и женщинами самое то.

– А у матки широка,

У дочки шире ея!

Пастух лапти плёл,

Он и то в неё забрёл!

Жеребёночек-стригун

Он и то в неё прыгну́л! —

раздавалось над селом. Луниха, с ещё не просохшими от слёз щеками, звонко хихикала, прикрываясь рукавом и лукаво поглядывая из-за него на посветлевшего лицом, невольно ухмыляющегося кузнеца.

В доме у Худыки зашумел свадебный пир. Во главе стола восседали немного угрюмый Дарён и потупившаяся, с ямочками на красных щеках, Бажера. Сидели они и тут на овчине мехом кверху, а перед ними лежали, одни на двоих, плошка с ложкой. И та и другая пустовали – есть молодым на свадьбе не дозволял очередной обычай. Остальным же на столе стояли каши и студни в глиняных мисах, рыбный пирог, щи и курица, мясо добытого Мечеславом вепря, уже приготовленное женщинами из дома старейшины. Когда в углу несколько умельцев из своих же, сельских, стучали в бубны – деревянные обручи, обтянутые кожей, верещали в дудки – от рожка-жалейки до тростниковых кувичек в руках девок и баб, принимались плясать. Кругом ходил деревянный ковш – то с медвяной брагою, то с ячменным пивом. Мечеслав пил, не чувствуя, что хмелеет, ел, не ощущая вкуса еды. Он бы предпочел и не видеть сейчас, и не слышать… не слышать свадебных песен, славящих «князя со княгинею». Не слышать весёлых здравиц молодым. Не видеть опущенных ресниц и чуть улыбающихся губ любимой. Не видеть темную от земли разлапистую руку Дарёна, по-хозяйски лежащую поверх белой ручки невесты.

И самое главное – не слышать криков «Горько» и не видеть, как раскрасневшаяся Бажера и по-прежнему угрюмый Дарён «сластят» гостям «горчащую» брагу. Не вспоминать вкус её губ…

После очередного круга пахнущего жарким летним лугом ковша игрецы в углу загудели плясовую. Пляску начали молодые парни да девки, а потом пришёл черёд тех, кто постарше. Внезапно раскрасневшийся, неузнаваемый от веселья кузнец выскочил в середину между столами и пошёл вприсядку, высоко выкидывая ноги. Тут же вслед за ним вскочила Луниха – и, уперев руку в крутые бёдра, а другой – помахивая платочком, лебедью поплыла вокруг кузнеца.

– …Да повел во лесочек,

Они сели под кусточек,

Легли, полежали,

Да они часу да не лежали,

Да оба задрожали.

Да вот и мать ее, мамаша,

Да стала замечати:

«Да ох ты, дочка моя, дочка,

Да чем ты нездорова?»

– Ух, и вьётся, – смешливо шептал в самое ухо, тычась усами, Мечеславу захмелевший сосед. Кажется, его звали… как же его звали? Его звали… его звали Мшеница. Не пшеница, а Мшеница. Смешное имя. – Ух, и вьётся Лиса вокруг коваля-то, ух! Горяча баба, как жар в печке!

Он захихикал. Странный. Ну жар. Ну в печке. И чего смешного-то?

– Как бы она в той печке и кузнеца не сожгла, а? Или думаешь – не угорит, оклемается? Они ж, ковали-то, к печам да к жару привычные, – всхлипывал от смеха Мшеница. – А мужа-то спалила, Луня-то, заездила! Вот у него сил-то после жены не было – он и сва…

Звонкий треск затрещины. Мечеслав скашивает глаза на перегнувшегося через него старейшину с занесённой для нового удара рукой.

– Язык помелом! – сдержанно рычит хозяин дома на вжавшего голову в плечи Мшеницу. – Думай, о чем треплешься, ботало коровье!

Глаза Худыки горят от злости, Мшеница виновато моргает. Чудные. Все селяне чудные люди и ведут себя чудно. Он про это песню сложит. Потом. Когда ещё выпьет.

Мечеслав цапает за рубаху пробегающую мимо девку с кувшином, из которого тянет хмельным.

– Дай, – протягивает пятерню.

– Не пить бы тебе больше, господин лесной. – Худыка ладонью отодвигает уже протянутый растерявшейся девушкой кувшин и взглядом отправляет её дальше.

– Приказываешь? Кому приказываешь, ссселя-нин? – язык чего-то онемел. Непорядок. Селяне распоряжаются, язык немеет. Надо… что надо? Подраться с кем-нибудь.

– Не приказываю, – негромко, но настойчиво говорит старейшина. Неотступно смотрит в глаза. Наглец. Как смеет?! – Советую, господин лесной. Не пей.

– Ппа-чиму?! Все… – Болтливый Мшеница едва успевает нырнуть под широкий взмах Мечеславовой длани. – Все пьют! Почему мне не пить?!

– Ты – не все, – так же тихо и неотступно произносит Худыка. И в его голосе вдруг звучит гул пламени посвящения. А глаза делаются похожи на глаза Деда, вуя Кромегостя, отца.

Ты – не все.

Гул в голове утихает – не умолкает совсем, но утихает, давая возможность думать. И тут же всё становится ещё хуже, чем было. Потому что думать о чём-то хорошем… вообще о чем-то, кроме того, что его короткое счастье закончилось, решительно не выходит.

– Почему? – спрашивает Мечеслав уже другим голосом. Тише. Тоскливее. – Почему я не должен пить?

– Да потому, господин лесной, что плохо сейчас тебе, – негромко объясняет Худыка. – Нам весело, хорошо. А тебе – плохо.

– И что? Пусть мне тоже хорошо станет. И весело.

– Не станет, господин лесной. – Качает седеющей головою старейшина Худыка. – Хмель – он только силы добавляет тому, что в душе. На душе весело – и хмель веселит. А пить, когда на душе тоскливо, – только себе ж худа желать. Тоска ещё злее заест.

И помолчав, старейшина прибавил:

– Запомни, господин лесной. Пригодится. На радостях пей, а с тоски – не надо. Хуже будет.

Куда уж хуже, подумал Мечеслав, ковыряя ложкой остатки холодца в ближней глиняной мисе.

Тут же и выяснилось, что есть куда.

Парень, сидевший рядом с молодыми – дружка жениха, Бутор, – поднялся вдруг на ноги и провозгласил:

– Кладу рукавицу на полицу, а девицу забираю. Надо невесту на подклет вести, за хохол трясти!

Повернулся к молодым, те встали – Бажера уж вовсе малиновая, и даже Дарён чуток покраснел.

Зычно заулюлюкали кувычки в бабьих губах:

– Молодые спать пошли,

Да Яру помолилися:

Чтобы шибче в одеяле

Ноги шевелилися!

Да это ещё были семечки – потом, когда дружка вывел молодых из избы, грянуло вовсе уж лихое:

– Ой ты Мати, Лада-Мати!

Да пособи пупом подати!

И все мужики подхватывали:

– Эх, дубинушка, ухнем! Эх, зелёная сама пойдёт!

А все бабы и девки разом пронзительно отзывались:

– Нейдёт-нейдет!

– Яр-Козёл, крутые рожки,

Да протори в куну дорожку! —

гремело в доме старейшины. И снова взрёвывали про «дубинушку» мужские голоса, а женские насмешливо отзывались – «Нейдёт-нейдёт!»

Нет, как впрямь уши не опадают осенней листвою от этаких песен?

– На свадьбе-то в первый раз, господин лесной? – осведомился между тем Кудыка, наклоняясь к плечу Мечеслава.

– У нас по-иному, – кратко ответил сын вождя. Занят был – накрепко запирал свои мысли о том, куда сейчас пошли Дарён с Бажерой и что там будут делать. А давалось это нелегко – поди не думай, о чём вокруг во весь голос поют… да какое там поют – орут, горланят, мужики с рыком, бабы с привизгом.

– А простыню с кровью у вас на забор вешают? – полюбопытствовал Худыка.

Доходили эти слова до Мечеслава какой-то уж совсем кружной дорогой. Зато когда дошли…

– Да как… – Мечеслав подскочил на месте. – Они же… То есть… Бажера – ты что, Худыка, не знал?!

– Сядь, гость дорогой, сядь. Угощайся вот, – Худыка усмехнулся, придвигая к Мечеславу половину рыбного пирога. Наклонился, понизив голос. – Я ж тут, как-никак, старейшиной зовусь. И никто не посмеет моей снохе в лицо сказать, что нецелой к мужу пришла, если я этого не хочу. А я не хочу, иначе б свадьбу не затевал. И уж подавно все языки поприкусят, раз ты, господин лесной, тут сидишь.

Мечеслав подумал, потом поглядел на Худыку.

– Так это ты меня сюда позвал, Худыка?

Старейшина утвердительно качнул головой.

Мечеслав снова едва не разозлился на него. А потом как-то на диво холодно подумал – а за что? Человек делает своё дело, соблюдает мир между селянами, приваживает к селу полезного человека, кузнеца… И никто ведь Мечеславу не говорил, что его Бажера зовёт – сам себе надумал… Потому как думать мог только про неё.

Назад Дальше