Сморщилась в золе печеная картошечка.
Потускнели глазки.
Налились свинцом.
— Отчего ж не любить, золотце? люблю. Первой бы на могилке твоей убивалась. А коли б довелось и дружка твоего, рома гулящего, на тот свет спровадить — и вовсе б наплакалась всласть. Не зря, значит, небо коптила. Лады, чего уж там… не выпадет боле случая…
Помолчала старая.
— Хошь, кончи меня, Шептуху. Тебе это, как мне куренку башку свернуть. Прости; не прощай — все едино. Ненавижу вас, мажье семя… жизнь моя никчемушняя от вас — наперекосяк!..
— Садись, — сказала ты.
Шептуха бочком присела на край топчанчика. Не постеснялась; глядела тихо, просто. Во взгляде плескалась… ненависть? нет, боль. Тоже не старческая — ясная, живая.
— Тебе, золотце, штоб на любовь тесно приворожить, — прошамкал пустой рот, — чего было надобно-то? Там, на воле?
Ты и хотела бы скрыть усмешку, а не вышло.
— Вода. Шампанское. Ничего. Зачем спрашиваешь?
— А затем, золотце, што мне твое «ничего» — цельный год по сузему за корешками ползать. На карачках. Да морщины ранние — вона, всю рожу пометило! Да пальцы заскорузлые. Да горб на спине. А ты смеешься: "Ничего, мол! шампанеи стакан!" — и хочешь, штоб Шептуха твою породу любила!
Старуха умолкла; перевела дух.
— Ай, золотце, и я девкой-дурой была! мамку не слушалась. Мамка умная была, так и баяла: "Сове — свой талан, соколу — свой! Сиди дома, дитятко, не рыпайся, не клади лишнего стыда на буйну голову!" Не поверила я, мамке-то! Ажно в самый Мордвинск убегла. Думала: многое, не по годам могу — коров глазить, следок вымать, на любовь-дружбу, на вражду-остуду шептать… мне тогда человека спортить — полугодье, не боле!..
Вот теперь ты сдержалась.
Не улыбнулась.
— А ты смейся, смейся, золотце, коли невтерпеж!.. смейся над старой. Я и сама б посмеялась, да зубов нет, не достать мне нынче до смеха, не дотянуться! И впрямь потеха: молодая Шептуха из стольного Кус-Кренделя по граду Мордвинску вприсядку шастает, вашего брата по тайным хавирам ищет — возьми, матушка-батюшка, в науку! отслужу! Под скольких легла, прежде чем на самого вывели — то тебе знать не надобно. Много их было, липучих. Но вывели; не нашавили. Сам махонький такой, а глас — ровно из бочки. Чистый протодьякон. Сказывали: трупарь знатный. Коли надобно мощи поднять да баять принудить — лучшенький. Встала я перед ним, вот как сейчас пред тобой…
Дальше ты уже не слушала. Незачем. Вечная история: деревенская девка из семьи потомственных платочниц бежит в город. Без паспорта, без знакомств; наобум. По хавирам бродит, в науку просится. Перед всяким подол задрать горазда — лишь бы… больше-то платить нечем. А этой, Шептухе кус-крендельской, еще и под конец не повезло: на трупаря вывели. Некроманты — масть глухая, окаянная, их в любой кодле стерегутся… Трупарю ведь по суду — не каторга. Петля да варавское мыло, вот и весь приговор. Вышла, значит, девка, на самого… выслушала, значит, все положенное.
Под завязку.
Хорошо хоть метку на память не оставил.
Или оставил-таки? вон, кружка полна-полнехонька…
— …и поехала я, золотце, домой. Еду, а сама все думу думаю: отчего ж прогнал? Оттого ль, што не глянулась? оттого ль, што девичью честь, его добиваючись, не уберегла? еще какие резоны вздумал, трупарь-то? Мамка даже не ругалась — так, за косу оттаскала… оттаскала, да и расплела. Кто блудную Шептуху замуж возьмет? вот и отмыкалась свой век — вековухой. А ты, золотце, хочешь любви Шептухиной… Я в тебе не тебя травила, я в тебе долю мою загубленную травила! ладно, будет тары-бары растабаривать! пошла я помаленьку…
Благословен Господь, который не дал нас в добычу
зубам их! Душа наша избавилась, как птица, из сети
ловящих; сеть расторгнута, и мы избавились.
Псалтирь, псалом 123
…С лентяями-рубщиками, со второго на третий обтесывавшими сучья на поваленных стволах, ты уже замаялся ругаться.
Нет, то есть, рубщики, конечно, в лентяях не хаживали. Язык не повернется упрекнуть в лени того, кто по собственной воле впрягся в работу, на которую гоняют подконвойных каторжан, в наказание. Но на торчащие во все стороны сучья им было плевать. А лошадям, понимаешь, — из последних сил надрываться, тащить цепляющиеся за что ни попадя стволы к реке, туда, куда через месяц-полтора придут плотогоны-лободыры, чтобы начать сплав!
Лошадей ты жалел. Людей — нет. Этих никто не заставлял, сами впряглись. Однако и ругань, и увещевания (ты ведь не скупился, Друц, щедро одаривая и тем, и другим?!) помогали плохо. На упрямого рома смотрели как на придурка, головой скорбного.
— Што? сучья? Неча нам с тобой, варначья душа, лясы точить! Тут лес валить надоть, а он — сучья!
— Да лошадей ведь загоните, ироды! И так уже по балкам чуть что не замертво валятся! Грязища по брюхо!
— А тебе-то што? Выдюжат…
И хоть кол им на голове теши, лешакам мохнорылым!
Приходилось все время таскать с собой топор и буквально на ходу подравнивать стволы. Толку чуть, а все-таки. Однако другие возчики даже этой малости делать — и то не думали: умучивали своих четвероногих подопечных до полусмерти. Вот ведь дурачье, одно слово — ветошники! Ну не жалко вам лошадей, так о себе подумайте! Падет один из битюгов — сразу все выигранное время на вывозке и потеряете! Да и денег она стоит, лошадь-то.
Нет, не понимают…
Уже у самой груды сваленных на берегу стволов вороной тяжеловоз вдруг споткнулся — и пошел кособоко, чуть вихляясь из стороны в сторону. Но здоровенную сосну до общего штабеля все-таки дотащил, умница.
Встал.
Ты развязал постромки, удерживавшие лесину на волокуше. Битюг грудью подался вперед — и ствол послушно сполз в грязь, рядом со своими собратьями. Приблизясь к тяжело поводившему боками коню, ты похлопал его по мокрой холке. Обождал немного, не отнимая ладони: вот так подержишь руку на конской спине — и ломоту в суставах на время отпускает. Это ты уже давно приметил. Финты здесь ни при чем. «Естество» — как любит говорить Княгиня.
Да и конь славный, хоть и староват уже. Эх, завалить бы его с ромом-подручным, да маленькой стамесочкой в нижних зубах ямочки вынуть, да потом между зубами верхними лишку мяса выбрать по-молодому — на ярмарке, морэ, за восьмилетку сошел бы!..
Ай, сыр мэ джява по деревне, дорэсава балавас…
Передохнув сам и дав успокоиться битюгу, ты занялся осмотром копыт. В хвост, в веру, в тридесять праведников! Подкова на правой задней ноге треснула пополам, и половинка ее уже где-то потерялась, а вторая болталась на одном гвозде, мешая коню при ходьбе.
Силы в руках оставалось еще порядком, достало просто-напросто выдернуть разболтавшийся гвоздь и зашвырнуть куда подале. Вместе с остатками подковы. Руки-ноги кузнецу поотрывать за такую работу! Ну ничего, на заимке подков запас есть, и гвозди сыщутся — подкуем в лучшем виде, будешь как новенький…
Ты ласково потрепал по шее кряжистого битюга — и крикнул долговязому возчику, что как раз подводил к соседнему штабелю свою пегую кобылу:
— Степан! слышь, Степан?! У меня Уголек расковался! Схожу на заимку — вернусь!..
Неразговорчивый бобыль Степан молча кивнул, и вы с битюгом неторопливо зашлепали к заимке.
Вязкая мартовская грязища, размешенная вдрызг подошвами, подковами и волокушами, вскоре осталась позади; под ногами мягко пружинила влажная прель прошлогодней хвои. Шагалось легко, и дышалось легко, полной грудью. Ты даже позабыл на какое-то время о ноющих суставах и прострелах в спине: лес пах стремительно надвигающейся весной, прозрачной голубизной неба, набухающими почками и молодым бурлением жизни — пока еще подспудным, скрытым, но это ненадолго!
Весна властно брала свое.
Вон и Княгине в последнее время явно полегчало. Как от лихоманки встала, так и ожила. Весенний воздух помог? урезонил проклятую жабу, что в груди у Рашки кубло свила? Возможно. Но это вряд ли. Уж тебе-то, Друц ты беспутный, хорошо известно, какова эта жаба, и чем ее, паскуду, урезонить можно. Считай, что и ничем.
Кроме такой малости, о которой и мечтать-то грешно.
Неужели? Неужели Бубна-крестница все-таки решилась?! Узнала, отыскала… Да нет, ерунда, быть не может! Могло ведь Княгине и просто полегчать, пофартило напоследок…
Могло.
Но ты ведь сам не слишком в это веришь, правда?
Впрочем, в то, другое, верилось куда меньше.
* * *
Над заимкой курился уютный домашний дымок.
"Княгиня кашеварит," — догадался ты. И вправду, мигом потянуло вкусным запахом доспевшего кулеша на смальце: Княгиня и безо всяких финтов ухитрялась готовить нечто особенное из, казалось бы, почти несъедобных продуктов. В животе по-кошачьи заурчало, замяукало. Вывозка по весне — она способствует… Эх, пошамать бы сейчас! Княгиня-то не откажет, пайку от души отвалит; но — нельзя. Потому как западло это: пока другие корячатся, волынить да брюхо набивать. Пусть они тут все и ветошники сиволапые, а един хрен: в общий хомут впряглись…
— Что, Друц, шабашишь?! — весело крикнула Княгиня еще издалека, завидев бредущего к ней Пикового Валета и его прихрамывающую лошадь.
Она даже помолодела, что ли? Волосы отросли, на щеках забрезжил румянец, разгладились морщины, а в глазах нет-нет — да и мелькал знакомый шальной блеск. Чудо, да и только! Однако ты лучше многих знал: чудес на свете не бывает. Вернее, бывают — но тщательно подготовленные такими, как вы с Рашкой.
Такими, какими вы были до проклятой каторги.