— Простите, мне показалось, что я напугала вас. — Она развела в стороны руки в широких рукавах и виновато улыбнулась. — В этом я, наверное, выгляжу привидением?
По внезапно окаменевшему лицу Мартина она поняла, что сказала что-то не то, и попыталась исправить положение:
— Я заблудилась. И вдруг увидела, как вы тут танцуете без музыки. Это было так… необычно.
— Это не совсем танец, — глуховато ответил Мартин. Он уже овладел собой и говорил вполне приветливо. — Это — китайская гимнастика. А музыка есть, просто она звучит в голове у исполняющего упражнение. Я довольно долго прожил на Востоке, — пояснил он в ответ на удивленный взгляд Веры.
— Никогда не видала ничего подобного. Мне понравилось. Извините, что помешала вам!
— Это пустяки! — поспешил заверить ее Мартин. — А вот то, что вы фланируете по квартире, да еще босиком, это очень и очень плохо! Сейчас я отведу вас в постель, вы позавтракаете, а после я буду всецело в вашем распоряжении, и мы сможем болтать хоть целый день, если вам угодно.
Когда Вера была водворена Бертой в свою комнату и накормлена свежеиспеченными булочками с кофе, ее посетил переодевшийся в домашнюю куртку хозяин, а с ним явился некто в черном старомодном сюртуке — в таких ходили пожилые врачи во времена Вериного детства. Представленный Мартином как доктор Шоно, этот невысокий человек с непроницаемым азиатским лицом, гвардейской осанкой и иссиня-черными волосами поклонился от порога и, быстро приблизившись к Вере, взял ее левую кисть, словно для поцелуя. Но вместо того, чтобы целовать, он развернул руку ладонью вверх и стал диковинным способом мерить пульс — как будто играл на виолончели своими сильными сухими пальцами. Так он музицировал довольно долго, а потом попросил расстегнуть рубашку. Вера вопросительно посмотрела на Мартина. Тот мягко пояснил:
— Вера, доктор Шоно — врач, он вместе со мной, а вернее, я вместе с ним, лечил вас все это время. Он хочет выслушать ваши легкие. Я отвернусь, — и отвернулся.
— К тому же, девочка моя, — неожиданно сказал азиат по-русски без малейшего акцента, — я старенький старичок. Меня можно уже не стесняться.
— Какой же вы старичок? — изумилась Вера. — Вам и пятидесяти не дашь!
— Тем не менее мне семьдесят лет! — с видимой гордостью и не без кокетства заявил Шоно. — Ну, если честно, то шестьдесят девять с половиной. Только не говорите об этом Мартину — ему я сказал, что мне восемьдесят.
Вера рассмеялась и обнажилась без смущения.
Моложавый старик сперва приник ухом к ее спине и потребовал, чтобы она перестала хихикать. Потом приложил ухо к груди. Через минуту разрешил ей одеться.
— Мартин, можешь повернуться, — по-немецки сказал он. — Что ж, я доволен результатами наших трудов. Все чисто. Впрочем, это было слышно и на расстоянии.
— Что?! — возмущенно вскричала Вера. — Ах, вы!..
— Простите старика. Не смог отказать себе в удовольствии.
— Шоно шутит, — извиняющимся тоном, хоть и улыбаясь, уверил ее Мартин. — У него своеобразный юмор.
— Уфф! — не придумав, что ответить, фыркнула она.
— А теперь, мадемуазель, — Шоно сделался серьезен, — мы будем рады узнать вашу историю. Согласитесь, мы это заслужили.
Он остался сидеть на кровати, только отодвинулся к изножью, чтобы опереться на спинку, а Мартин устроился в кресле. При этом Вера не могла видеть обоих собеседников одновременно.
— Это допрос? — насторожилась она.
— Что вы, что вы! — замахал руками Шоно. — Просто мы с Марти обожаем интересные истории, а интересная история в наше время — это такая редкость! — Он горестно покачал головой. — К тому же, чем больше мы будем знать о вас, тем лучше сможем вам помочь, верно?
— Ваша правда, — согласилась Вера. — С чего же мне начать?
— У нас на Востоке говорят: «Когда не знаешь, с чего начать, начни с самого начала!» И, прошу вас, побольше подробностей! Детали — вот что делает истории интересными! Правда, Марти?
— Я не слыхал этой поговорки. Думаю, что ты ее только что выдумал. Как обычно.
— Тогда это делает честь моей скромности — иначе зачем бы я стал выдавать свою мудрость за чужую? Итак, мадемуазель?
— Я — мадам, — поправила его Вера, — а история моя, боюсь, вас разочарует. Но слушайте. С начала, так с начала.
— Я родилась в Вильно в тысяча девятьсот… — Вера запинается на миг, и с вызовом в голосе договаривает: — Восьмом году.
— Ни за что бы не сказал, что вам больше двадцати четырех! — галантно восклицает Шоно.
— Квиты. Жили мы на Погулянке, на углу Александровского бульвара, напротив лютеранского кладбища. Я достаточно подробно рассказываю?
— Ода! Продолжайте, пожалуйста!
— Мы — это отец, мать, Катя, Гриша, Ося и я. Гриша умер совсем маленьким. Катя была старше меня. Ну, то есть, она и сейчас старше, конечно. Папу звали Исаак Розенберг, он служил инженером на железной дороге. Он был из бедной семьи, сын ремесленника, но сумел пробиться и поступить в Технологический институт в Санкт-Петербурге. Оттуда его выгнали за участие в студенческих волнениях, и ему пришлось доучиваться в Германии, в Карлсруэ. Там он познакомился с мамой — она была из очень богатой еврейской семьи, училась в консерватории по классу фортепиано, но бросила все и уехала за ним в Россию. Отцу не разрешено было жить в центре страны из-за его неблагонадежности, и он устроился на работу в Вильно. А вскоре туда перебрался его младший брат.
Мама поначалу давала частные уроки музыки, но после рождения детей занималась только с нами…
То время сохранилось в моей голове набором раскрашенных старых фотографий. Папин вицмундир с блестящими пуговицами, который он надевал по праздникам, и мамино концертное платье с турнюром. Зеленые церковные купола с золотыми крестами, видные из угловой комнаты. Длинная тенистая улица, спускающаяся к вокзалу, — там была папина служба, на которую он в любую погоду ходил пешком — для моциона. Мы с Осипкой были уверены, что на службе папа водит паровозы, — это казалось нам высшей точкой железнодорожной карьеры. Узнав, чем он занимается на самом деле, мы за него ужасно обиделись. Тогда он рассказал, что, когда мне было всего полгода, Пилсудский со своей бандой подорвал и ограбил поезд, в котором папа ехал синспекцией.Папа не испугался и даже высунулся в окно, потому что подумал взорвался паровой котел, но тут загремели выстрелы и засвистели пули, и стало понятно, что — налет. Рассказ немного примирил нас с отцовской профессией, а Осипка долгое время изводил бумагу, рисуя один и тот же сюжет: «Папа съ энспекціей стрѣляютъ въ Пилсуцкава». Потом — война. Папу мобилизовали — армия остро нуждалась в инженерах. В последний раз видела его в зеленой суконной гимнастерке со скучными капитанскими погонами без звездочек — такого молодого и незнакомого — мы никогда не видели его в одних усах с гладко выбритым подбородком. Он показывал нам свою саблю и складную походную кровать. Осипка утащил из прихожей саблю в ножнах и стал скакать с нею по кровати, козлы сложились и прищемили ему руку, и все бегали за ним по дому со льдом в полотенце.
А летом пятнадцатого — эвакуация.Эвакуацию мы с Осипкой видели своими глазами во время прогулки с няней Вандой — огромный черный памятник человеку, который непонятно и смешно назывался графом муравьев, болтался в пяти саженях над землей, подцепленный канатами за шею и ноги к деревянным лесам. Городовой был зол и курил папиросу прямо на посту — это было неслыханно. А на следующий день на площади уже ничего не было, кроме постамента. А еще приказчики из лавки ритуальных товаров купца Чугунова грузили на подводу иконы. В небе все чащебарражировалиаэропланы, но рассмотреть их в мамин театральный бинокль нам не удавалось, а однажды вдоль всей Большой Погулянки долго плыл похожий на раздутого леща дирижабль. Кухарка Михалина с забинтованным пальцем жаловалась, что на рынке все страшно кусается, и мы воображали себе взбесившиеся по случаю эвакуации овощи. Брат отца решил не покидать Вильно, у него было свое дело и жена на сносях. Бабушка — папина мама — осталась с ним. А мы бежали от немцев. Зачем моей матери понадобилось спасаться от соотечественников, не знаю до сих пор — скорее всего, ей попросту был тесен провинциальный губернский город и хотелось в столицу, подальше от дирижаблей, кусающихся овощей и прочих ужасов войны. Поезда в те дни приходилось брать штурмом. Нам повезло: какой-то офицер, которому очень понравилась мама — а она была потрясающе красива, — пригласил ее в свое купе. Он, наверное, не предполагал, что обольстительная красотка поедет с тремя маленькими детьми. Помню его начищенные до зеркального блеска сапоги, приятный запах одеколона и противный — спиртного, а лица не помню, разве что усики, похожие на стрелки часов. Случайно выглянув в коридор, увидела, как он за какую-то провинность хлестал перчатками по физиономии своего денщика, а может, просто срывал злость из-за неудавшегося флирта.
Потом был Петроград, нас как детей беженцев определили в разные школы — на казенный кошт. Я попала в первый класс Демидовской гимназии. Это было лучшее женское учебное заведение города после Смольного института. Мне повезло — там хорошо учили иностранным языкам, некоторые предметы преподавали даже университетские специалисты. Подруг у меня в классе было две — Катя Смолянинова и Маня Рубин — до самого окончания гимназии.
В 1916 году мы узнали страшное — папа пропал без вести. Потом была революция. За ней другая. Помню, зимой было так холодно, что в дортуарах на стенах утром выступал иней, а на занятиях мы сидели в пальто и перчатках. На Рождество впервые не было елки и мандаринов. Летом мы каким-то чудом выезжали на дачу под Лугу и там подкармливались крыжовником и зелеными лесными орехами.
Странно, о школьных годах, пришедшихся на лихие времена, мне почти нечего вспомнить, кроме книг, в которых искала убежища от грязи и убожества внешнего мира. Нашим — Катиным, Маниным и моим — тайным спасительным средством была тонкая, позже она разбухла до размеров гроссбуха, «зеленая тетрадь». Своего рода общий дневник-цитатник. Каждая из нас получала тетрадь на неделю и должна была ежедневно заносить туда лучшее из прочитанного. В ход шло все: афоризмы, максимы, обширные выдержки из романов, стихи и, непременно, собственные умные мысли. Чтобы не ударить в грязь лицом перед подругами, приходилось еженедельно перелопачивать тысячи страниц на всех известных нам живых и мертвых языках — сперва в школьной, а позже и в университетской библиотеке.
Еще более странно было после всего этого выйти в окружающий мир с тонной заемной мудрости в голове и с абсолютным незнанием жизни, этакой полной академической дурой. Впрочем, реальность быстро взяла свое.
— В двадцать четвертом году я закончила школу и поступила в Институт иностранных языков. Тогда же нашу маму отыскал папин старый друг Сергей Александрович, с которым они сообща занимались подпольной деятельностью до революции и вместе были исключены из института. При советской власти он стал большим начальником в Народном комиссариате путей сообщения. Сергей Александрович взял нашу семью под свое покровительство. Его сын, Павел, незадолго до этого окончивший Петроградский технологический институт, начал за мной ухаживать, это при том, что за него хотел выдать свою вторую дочь тесть Сталина, старый большевик Аллилуев. Но Паша сделал предложение мне, и я пошла за него. Он был очень талантливым изобретателем и вскоре стал получать большие деньги. В двадцать девятом у нас родился сын Миша. Паша стал главным инженером судостроительного завода, получил большую квартиру. У нас был свой автомобиль «форд». У детей — бонна-немка, настоящий бильярд в комнате. Я работала переводчиком. Тогда в Советский Союз приезжало работать много инженеров из Германии, а немецкий язык благодаря маме для меня такой же родной, как и русский. Плюс английский, французский, итальянский. Мы очень хорошо жили в те годы. Завели собаку, фокстерьера. Его звали… — Вера покосилась на Мартина, — его звали Мартын.