Перстень Царя Соломона - Елманов Валерий 42 стр.


Ночью сон тоже обходил меня стороной. А тут еще, как назло, хозяин дома совсем забыл об учителе своего сына, перестав зазывать по вечерам в свою светелку. С одной стороны, даже хорошо — никто не отвлекает от предвку­шения долгожданной встречи, но с другой — плохо, пото­му что никто не отвлекает и не помогает скоротать мучи­тельно тянущиеся для меня вечерние часы. Словом, как ни крути, но у каждой медали имеется своя оборотная сто­рона, как мудро заметил один зять, которому пришлось раскошеливаться на похороны тещи.

С четверга время пошло быстрее, поскольку я спохва­тился, что у меня нет парадно-выходного костюма и вооб­ще ничего сменного, кроме штанов от камуфляжа, кото­рые были бесполезны и бережно хранились мною исклю­чительно как память о двадцать первом столетии. Тот на­ряд, в котором я занимал деньги, был еще ничего, но, во-первых, все-таки поношенный, а во-вторых, много­численные трапезы не прошли даром. Увы, но некоторые пятна застирать портомоям не удалось, а химчистки, увы, не имелось.

Ицхак, к которому я примчался с требованием срочно меня приодеть, выглядел, как ни удивительно, еще более печальным, чем в нашу предыдущую встречу, хотя свежие новости, казалось бы, наоборот, должны были его разве­селить, поскольку он через знакомых купцов узнал, что согласно царскому повелению дьяк приказа Большого прихода Иван Булгаков-Коренев препровожден на Пы­точный двор. Что да как — тишина, но Ицхак совершенно справедливо полагал, что две тысячи рублей и еще пятьсот сверху отдавать этому финансисту ему уже не придется.

— Итого чистого дохода уже четыре тысячи рублей, из коих тебе причитается восемьсот,— деловито подбил он текущий баланс. И ни тени улыбки на лице — даже странно.

Я прикинул в уме. Выходило, что помимо Булгакова-Коренева загребли еще кого-то, а скорее всего — не­скольких. Хотел было спросить, кого именно, но не стал. Какая, в конце концов, разница. Главное, что летописи не лгали и знаменитые покаянные синодики Ивана Грозного тоже.

К тому же у меня имелись дела поважнее, и я попросил немедленно выдать мне на новый наряд двести рублей в счет моих будущих доходов. Ицхак поначалу заартачился, пытаясь остудить мой пыл тем, что большинство заимо­давцев, включая самого главного — Фуникова-Карцева,— еще на свободе, и получится, что если я сейчас растрачу весь свой относительный доход, то покрывать возможные издержки придется ему одному, а это несправедливо.

—      Издержек не будет,— твердо сказал я, размышляя, не рассказать ли ему для вдохновения о своем видении, которое якобы посетило меня в третий раз — авось подо­бреет.

Потом решил — не стоит. Это в пословице кашу нельзя испортить маслом, а в жизни иначе. Если кто не верит, то пусть бухнет пару ложек каши в большую миску с маслом и попробует съесть. То-то.

Пришлось прибегнуть к безотказному варианту и пред­ложить дать мне эти двести рублей взаимообразно, то есть в долг, в счет будущих доходов. На это Ицхак согласился, но заявил, что якобы еще его покойный отец завещал ему никогда и никого не ссужать деньгами просто так, а иск­лючительно в рост, и он, как почтительный сын, не может пойти против последней воли своего отца, к тому же...

Дальше я слушать не стал, поставив вопрос ребром:

—  Сколько?

— Хотя бы столько, сколько мы обещали казначею,— скромно ответил Ицхак.

Я присвистнул. Вот морда. Обирать своего компаньона со сверхъестественным даром провидеть будущее, кото­рый и подсказал ему всю идею от начала до конца, а кроме того, назвал нужные фамилии, да еще обирать таким наха­льным образом — верх наглости. Все равно что писать до­носы в небесную канцелярию на своего ангела-хранителя пером, вырванным из его же крыла.

Нет, я не скупердяй. В иное время я отдал бы все, что он просил,— подумаешь, несколько десятков рублей. Ме­лочь, пустяк, поскольку в моей голове до сих пор не укла­дывалось, что нынешние рубли — это не те бумажные фантики России конца двадцатого века, и не полновесные червонцы брежневских времен. Да что там — их покупате­льную способность нельзя даже сравнить с золотыми, от­чеканенными в эпоху императора Николая II, как нельзя сравнить огромного волкодава с какой-нибудь карлико­вой болонкой. Я же говорил — червонец, и деревня твоя. Но умом я понимал, а сердцем — не очень, так что дере­вень, уплывающих из моего кармана в купеческий, я пе­ред собой не видел.

Но тут вопрос был в другом. Мне было весело. Мою душу распирала радость от предстоящей встречи, пред­вкушение той минуты, когда я увижу самую красивую де­вушку на планете, а потому я очень хотел, чтобы все мое окружение хоть чуточку радовалось вместе со мной, и не­важно чему именно.

Понятно, что от моей встречи с невестой тому же млад­шему Висковатому не станет ни холодно ни горячо, ибо он мне не друг и не товарищ, к тому же слишком мал по воз­расту, чтобы понимать всю значимость этого события для его новоиспеченного учителя. Плевать. Я все равно заста­вил его радоваться, пускай моим забавным рассказам, от которых он уже третий день подряд хохотал, держась за живот. Я заставил радоваться Андрюху, пообещав ему справить новую одежу и даже купить ему Псалтырь — странные иногда бывают мечты у людей. Я осыпал комп­лиментами всех женщин, ухитрившись вызвать сдержан­ное хихиканье даже у престарелой матери Висковатого, которую случайно увидел во дворе греющейся на сол­нышке.

Оставался Ицхак. Ему желательно было сделать прият­ное вдвойне, поскольку он мой компаньон, хотя и не без традиционных недостатков. И я... стал торговаться.

Только не поймите меня превратно. Если бы я твердо знал — махнув рукой на тот процент, который он мне на­значил,— что сумею доставить ему огромное удовольст­вие, то я бы махнул. Все дело в том, что я был уверен как раз в обратном — не поторговавшись всласть, он не полу­чит особой радости. Вроде и приятно, а с другой сторо­ны — не очень. Раз человек так легко согласился, может, надо было завысить ставку вдвое, и, как знать,— глядишь, выплатил бы и это. Получается что? Прогадал.

Опять же никакого азарта борьбы, противостояния, которое надо преодолеть. На рынке два дурака — покупа­тель и продавец, и где радость от того, что ты оказался ме­ньшим дураком, чем тот, кто стоит напротив тебя. Где, на­конец, торжество от выигрыша, где сладость вымученной, вырванной из чужого кармана победы?! Не зря летописцы взахлеб превозносят величие Куликовской битвы, хотя спустя два года все вернулось на круги своя, и гораздо сдержаннее пишут о стоянии на реке Угре, где как раз и была, по сути, одержана более великая победа. Но она до­стигнута без битвы, а потому тьфу на нее. Нет, молодец, конечно, Иоанн III, добился окончательной независимо­сти Руси, но вот если бы он при этом еще и повоевал, если бы погибло несколько десятков тысяч русских ратников, то оно было бы гораздо солиднее, а так что ж — постояли да разошлись. Про потери и говорить стыдно: у Дмитрия Донского где счет павшим идет на тысячи, количество этих самых тысяч больше, чем у Иоанна всего погибло лю­дей. А вы говорите — жмот.

Бой, который я вел с Ицхаком за каждый процент, был яростным и непримиримым — упаси боже, если он почу­ет, что я поддаюсь. Я дрался как лев и, изнемогая, отсту­пал перед превосходящими силами противника лишь для того, чтобы занять новый рубеж обороны, осыпая ковар­ного врага ядовитыми насмешками, патетически закаты­вая глаза, призывая Яхве посмотреть на недостойного представителя народа, который он некогда избрал, затем заламывал в отчаянии руки и вновь отступал.

Ицхак был счастлив. Я выторговал с него чуть ли не по­ловину запрошенного, то есть он получал вдвое меньше, но поверьте мне, что счастлив он был вдвое больше. А мо­жет, и втрое, как знать. К тому же сладость победы для него была тем выше, что одержана над достойным против­ником, одолеть которого было чертовски сложно, но от этого еще почетнее.

Разумеется, никакой расписки он с меня не брал — глу­по. Мы и без нее с ним крепко повязаны. Впрочем, денег он мне тоже не дал, заявив, что в Китай-городе повсюду мошенники, которые непременно всучат захудалый то­вар, при этом ободрав меня как липку. Опять же и торго­ваться по-настоящему — он специально выделил это сло­во—я все-таки не совсем умею.

— То есть как? — изумился я, решив, что купец раску­сил мою игру в поддавки,— Почему это не умею?! Вон ско­лько у тебя вырвал!

— Я бы на твоем месте скостил процент вдвое боль­ше,— заговорщически произнес Ицхак, весело заулыбал­ся, но тут же торопливо добавил: — Однако сделка уже со­вершена, что бы сейчас мы ни говорили.

—  Само собой,— охотно согласился я, и мы подались на самый главный столичный базар, который располагал­ся у ворот Кремля.

Да-да, в связи с тем, что Лужники в те времена остава­лись глухой деревней, да еще стоящей в низинке, то есть имели лишь одну достопримечательность — непролазную уличную грязищу, не высыхающую даже в летнюю жару, откуда и пошло название, главный торг происходил на ныне чопорной и холодно-торжественной Красной пло­щади. В свое время, за двадцать три года до моего визита сюда, ее зачастую и величали соответственно — Торг. И простенько, и сразу всем понятно. Лишь после знаме­нитого пожара тысяча пятьсот сорок седьмого года, когда даже колокола плакали от боли, истекая медными слеза­ми, москвичи перекрестили ее в Пожар.

Кстати, нигде в Москве я столь остро не ощущал, что нахожусь в Средневековье, как на Красной площади. С остальными местами столицы как-то проще. Они были мне настолько чужды, что при взгляде на них не возника­ло никаких ассоциаций, а в памяти не просыпались вос­поминания о двадцать первом веке. Просто чужой город, точнее, большая деревня, пускай, селище, вот и все.

Но едва я выходил на Пожар и натыкался взглядом на красный кирпич кремлевских стен, на смутно угадывае­мые очертания трех башен — Фроловской, безымянной и Никольской, а главное, на каменные кружева и купола храма Покрова «на рву», как тут же в сердце что-то ёкало. На душе мгновенно становилось тоскливо и пасмурно, как в хмурый октябрьский день с его мелким нескончаемым дождем, безостановочно моросящим из нависших над самой головой свинцово-серых туч.

Что интересно, во всем остальном Пожар точно так же походил на Красную площадь, как курица на ястреба. Ни тебе Мавзолея, ни памятника Минину и Пожарскому, ни голубых алма-атинских елей, высаженных у самой стены, в которую пока еще не замуровали ни одного покойни­ка,— ничего же нет. Зато под той же стеной имеется здоро­венный ров, шириной метров тридцать — сорок, а глуби­ной, как мне тут рассказывали, чуть ли не пятнадцать са­женей, заполненный водой из Неглинной. Может, и врут, но глубина и в самом деле приличная.

Словом, и тут очень многое чуждо глазу, но в то же вре­мя оно перехлестывалось с узнаваемым, а красавец храм Василия Блаженного всякий раз так и манил меня загля­нуть внутрь, суля сладкую, но несбыточную надежду на выходе из него увидеть перед собой ГУМ, Исторический музей, Мавзолей Владимира Ильича и рубиновые звезды на кремлевских башнях.

Пару раз я даже попробовал, зашел внутрь храма По­крова. Ни на какое чудо, разумеется, не рассчитывал — глупо. Скорее из любопытства. Когда вышел, все остава­лось по-прежнему — справа деревянная церквушка Параскевы-Пятницы, за которой угадывались очертания под­ворья английских купцов, а впереди, там, где должны быть ГУМ и Исторический музей,— Земской двор. Зато Мавзолей не загораживал безымянную башню.

Назад Дальше