Перстень Царя Соломона - Елманов Валерий 50 стр.


Я не успел возразить — он слишком быстро переменил тему, начав расспрашивать о семье. Узнав, что, несмотря на все мои усилия, его жена с матерью по-прежнему пре­бывают на подворье и там же находится его сын, помор­щился, прокомментировав:

— Худая весть. Убьют их теперь. Потерзают всласть, а потом живота лишат.

Я промолчал, не зная, что сказать. Наконец выдавил, что кое-что придумал, только не знаю, получится ли.

—  Получится,— кивнул в ответ Висковатый,— Верю, что получится. Как же иначе,— он натужно улыбнулся,— ты ж ангел. А у меня к тебе одна просьбишка: не уходи допрежь того, как меня казнят. До конца все досмотри. Все полегче, коль знать буду, что стоит сейчас рядышком душа христианская, коя ведает, что неповинен я. Тогда не слом­люсь. А потом, придет время, сыну все обскажешь, как было. Пусть ведает, что батюшка его и в час своей кончи­ны душу не согнул и смерть приял гордо, пред мучителями не склоняясь, а... ежели инако узришь — о том не сказы­вай. Пусть он о моем позоре не ведает.

Ох как не хотелось мне обещать ему это. Понимал, что нельзя отказать человеку в его последней просьбе, но уж больно тяжкий крест она на меня налагала. Я и живоде­ра-то, который, скажем, кошку или собаку мучает, готов до полусмерти отлупить, а тут придется смотреть на люд­ские муки. Смотреть и молчать.

Нет, я и сам за смертную казнь, если она заслужена. От­менить ее в нашей стране мог только блаженный идиот, которому главное — прославиться среди гуманной миро­вой общественности и плевать на мнение большинства собственного народа. Но мучить — это перебор.

К тому же вина нынешних узников, кое-как бредущих по дороге к месту казни,— выдуманная. Таким признани­ям в измене, когда тело извивается от нестерпимой боли, а глаза от нее же вылезают из орбит, и ты готов на все, чтоб получить хоть одно мгновение передышки, да и сама смерть видится избавлением от мук, то есть ожидается не просто с радостью, но и с нетерпением,— грош цена.

Я не хотел соглашаться. Но я не мог и отказать. После недолгого колебания я кивнул, нехотя выдавив хриплое:

— Буду. И расскажу.— Добавив с угрозой в голосе: — Все расскажу. Пусть знает.— И просительно: — А может, покаешься?

Тот упрямо мотнул головой:

— Не бывать шишке на рябинке, не расти яблочку на елке, а на вербе груше. Как ни гнись, а поясницы не поце­луешь. Мало ль чего хочется, да не все можется, потому и...

Он не договорил. Чья-то тень упала на лицо Висковатого, а мое плечо сжала тяжелая властная рука:

— Все, юрод. Кончилось твое время. Теперича царское наступает, так что иди отсель да помолись лучше за право­славные души.

Я огляделся. И впрямь дотопали. Оставалось перекрес­тить на прощание Ивана Михайловича, после чего, шаг­нув в сторону от телеги, я истошно завопил:

— Грядет молонья, ох грядет! Берегися, люд христиан­ский!

И осекся, растерянно глядя на пустынную площадь, открывшуюся перед моими глазами. Народу почти нико­го. Еще бы. Такой жути здесь отродясь не бывало. В цент­ре — большая загородка, внутри которой вбито несколько десятков кольев. К ним вместо поперечных перекладин привязаны какие-то бревна. Возле одного из крестов по­лыхает здоровенный костер, на котором в огромном пив­ном котле что-то кипит. Голгофа какая-то.

Ага, вон и государь. Ишь ты, прямо тебе воин — на коне, да в полном вооружении. Во всяком случае, шлем и копье я разглядел даже отсюда, издали. А кто там сзади, весь из себя и с кривой ухмылкой? Точно, наследничек. Иоанн Иоаннович. Собственной персоной. Совсем еще юный, всего шестнадцать лет, но благодаря папочкиному воспитанию уже вырос в большую сволочь. Следом, как водится, здоровенная свита. А это еще зачем? К чему тут стрельцы-то, да еще в таком количестве — никак не мень­ше тысячи? Лишь когда они окружили всю площадь полу­кругом, я понял — оцепление, чтоб при виде творящихся ужасов толпа не разбежалась. Да и нет тут никакой тол­пы — от силы полсотни наиболее смелых.

Дальше рассказывать тяжело — больно вспоминать. Лучше всего было бы забыть раз и навсегда, но я обещал Висковатому рассказать все сыну, да даже если бы не обе­щал, такое не забудешь.

Спустя время мне как-то раз даже приснилось это зре­лище, да так явственно и четко, словно я опять очутился там. Только на сей раз я находился не в толпе, которую кое-как согнали на площадь с близлежащих улиц, а у стол­ба, привязанный за руки и за ноги к доскам, изображаю­щим косой Андреевский крест. Я был не на месте Висковатого — я был им.

Иначе как объяснить совершенно чужие воспомина­ния, где далекое босоногое детство причудливо перемежа­лось с моим посольством в Данию, а сладкие ночи с юной Агафьей горем от смерти первенца Михалки.

Оставалось лишь какое-то странное чувство, что во мне, бывшем государевом печатнике и царском любимце, всего месяц назад вершившем державные дела, сидит какой-то сторонний наблюдатель. Но оно было слабым и не имело особого значения. Куда важнее то, что сейчас про­исходило на площади.

Хотя временами это казалось невероятным — неужто он ив самом деле решился на такое?! — но оно и впрямь происходило. Мне, именно мне, гнусаво вычитывал несу­ществующие вины земский дьяк Поместного приказа Ан­дрей Щелкалов. Они казались мне настолько глупыми, что я даже не обращал на дьяка внимания, пристально глядя в это время на сбитый неподалеку помост, на кото­ром в тяжелом резном кресле с золоченым двуглавым ор­лом сверху восседал главный палач.

Тяжелые водянистые глаза его недовольно смотрели на меня. Недовольно, потому что я имел смелость не просто ему перечить, но и наотрез отказывался смириться, и сей­час у него оставался последний шанс сломить непокорно­го. Чем? А наглядно показать, что предстоящие муки еще можно отменить.

Именно потому чуть ли не две трети осужденных были милостиво прощены, несмотря на их мнимую винов­ность, в которой они сознались. Да, преимущественно это была мелочь: какие-то подьячие, пара монахов из числа служек архиепископа Пимена, несколько новгородских торговцев. Но были и те, кого изначально назвали душой великой измены.

Не веря своим ушам, продолжал стоять на месте про­щеный царем чуть ли не один из самых главных «заговор­щиков» — седой как лунь боярин Семен Яковля. Только окровавленная борода старика тоненько подрагивала на ветру. Он стоял до тех пор, пока опомнившиеся родичи не выскочили и на руках, почти волоком, не потащили его с площади, то и дело переходя с шага на бег — вдруг госу­дарь опомнится и вернет боярина обратно.

Дьяк вдруг стеганул меня плетью по голове.

— Признаешь первую свою вину? — не столько спра­шивал, сколько подсказывал он ответ.

Я повернул голову. Щелкалов глядел на меня с тоскли­вой мольбой во взоре. А еще в его взгляде чувствовался па­нический страх. Странно. Когда я был там, на высоте, ког­да тот, что сидит в кресле на помосте, во всеуслышание высокопарно заявлял, что любит меня, как спасение души, этот внук конского барышника питал ко мне жгу­чую ненависть, а сейчас она куда-то бесследно ушла, пропала, растворилась во всепоглощающем, животном страхе.

Передо мной?

Да нет. Скорее боится, что царь все-таки смилостивит­ся, меня отвяжут и отпустят с креста, после чего я непре­менно начну мстить, не забыв и не простив своему дав­нишнему сопернику этого удара. Напрасно. Я уже про­стил. Твое, дьяк, от тебя не уйдет, как ни тщись, хотя ты и хитер, да и умишком тоже не обделен, вот только повинен в этом буду вовсе не я, а тот, от которого ты вовсе не ожи­даешь. Ну хоть, к примеру, стоящий близ царя молодой черноглазый красавчик в одеже рынды. А почему бы и нет? Судьба любит такие неожиданности.

Итак, решено. Нарекаю его руцею всемогущей судьбы и предрекаю, что он станет оместником за мое доброе имя. Как его там, бишь, кличут? Кажись, из рода Годуно­вых, или я ошибаюсь? Вроде нет. А вот имечко запамято­вал напрочь. Ну ничего. Пусть будет безымянным, так даже страшне.

Мне почему-то становится смешно. А еще... страшно. По телу вдруг пробегает холодок от неожиданного ощуще­ния того, что кто-то — огромный и невидимый — услы­шал меня. Услышал, одобрительно кивнул и молча занес на свои скрижали.

«Лучше бы вон того, что на помосте,— попросил я,— Он виноватее. Он не меня одного — Русь неповинную гу­бит».

И тут же пришло: «А ему ответ наособицу держать, и не в этой жизни — слишком мелко для его тяжких грехов».

«Жаль,— вздохнул я,— Хотелось бы одновременно — и в той и в этой. Для примера прочим. Чтоб убоялись».

И еще одно пояснение донеслось до меня еле слыш­ным шелестом ветерка: «Потому и не будет ему кары в этой жизни. Не хочу, чтоб меня боялись. Не нуждаюсь я в вере из страха».

—  Признаешь? — почти просительно повторил Щелкалов, видя, что я продолжаю упрямо молчать.

Я перевел взгляд на помост и ответил не дьяку — тому, что сидел:

— Нет.

Щелкалов беспомощно оглянулся, растерянно потоп­тался на месте и, спохватившись, принялся читать даль­ше. На сей раз что-то о кафинском паше, с которым я тай­но сносился. Ну тут хоть какая-то доля правды. Искрив­ленная, изуродованная, неестественно выгнутая, но име­ется. С пашой я и впрямь имел тайную переписку... по повелению того, кто сидел на помосте.

«Твое измышление? — спросил я его одними глаза­ми.— Уличаешь в том, что я выполнял твой указ? Ой как глупо. А я-то считал тебя поумнее».

От меня до него было не меньше десятка саженей, но он услышал все, что я безмолвно произнес. Нервно облиз­нув толстые губы, он еще больше нахмурился.

— Признайся, и царь тебя помилует,— торопливой скороговоркой выпалил дьяк.

Где-то совсем недавно я уже это слышал. Ах да, вспом­нил. Я оторвал взгляд от сидящего и перевел его в толпу. Он должен быть среди этих зевак. Он обещал. Это моя по­следняя просьба, и не выполнить ее... Нашел.

Молодец. Сдержал слово, хотя я чувствовал, как нелег­ко это ему далось. Он вообще славный малый и большая умница. Такой молодой, а сколько успел повидать. Даже завидно.

Сейчас — в шапчонке, напяленной на самые уши, в об­носках нищей братии, вымазанный в грязи и с цепями крест-накрест,— фрязин выглядел потешно. Не то что сидя напротив меня в нарядной одеже. Он неотрывно смотрел на меня, а во взгляде чувствовалась боль, а еще... недоумение и вопрос: «Почему? В чем причина того, что ты отказываешься покаяться? В неверии, что царь про­стит?» Я пытался объяснить, но он не понял. Ну ничего. Какие его годы. Может быть, потом, когда-нибудь, пусть не до конца...

Я вновь перевел взгляд.

— Признаешь?! — взывал дьяк, но я больше не отвле­кался на него, продолжая взирать только на восседающего под сенью двуглавого орла. Вот только сам сидящий от­нюдь не выглядел этим орлом. Скорее уж жертвой в когтях этого двухголового. Да и то не из самых крупных, что-то вроде трусливой утки, вдобавок не сильно упитанной по причине все той же трусости — много летает, опасаясь всего на свете, вот и не нагуляла жиру.

Он чувствовал мое презрение и от этого злился еще бо­льше. От этого и от того, что я смотрю на него сверху вниз. Глупец решил, будто это потому, что моя голова возвыша­ется над его, что-то шепнул своему псу Малюте, который, подбежав ко мне, проворно ухватился за одну из досок с привязанной рукой и с силой потянул ее вниз. Прибитый к столбу на один гвоздь косой крест, к которому меня при­вязали, поддался легко, без натуги, и я очутился вверх но­гами. Стало немного непривычно, но я быстро освоился, по-прежнему глядя только в одном направлении.

Назад Дальше