Одинокому везде пустыня - Михальский Вацлав Вацлавович 14 стр.


Глаза привыкли к темноте, и Мона стала различать и вырезанную на деревянной спинке кровати устало-царственную морду льва, и ртутно-блестящий, словно текучий, мраморный пол в тех местах, где на него падал лунный свет из окна, и высокие белые стены, разительно отличающиеся от черных отвесных стен той ямы, на дне которой она вообразила себя минуту назад. В гостиной часы пробили первый час новых суток, а сон все не шел… Из черной предгаремной ямы, куда она могла угодить, да, слава Богу, не угодила, воображение мгновенно перенесло Марию на франко-русский бал в большом парижском зале «Метрополь», который состоялся в самом начале 1928 года и на котором блистали многие знаменитости русской диаспоры и многие именитые французы или просто денежные люди, как русские, так и французы, посчитавшие нужным для себя «быть» и купившие входные билеты за деньги, которые по замыслу устроителей должны были компенсировать хотя бы часть расходов.

В те времена о парижском обществе нельзя было сказать: "Много званых, да мало избранных". Избранников судьбы было предостаточно, некоторые из них остались за бортом франко-русского бала, например, Марина Цветаева, ее обошли вниманием из-за мужа чекиста, обошли сознательно и жестоко. Для хозяев-французов этот первый бал совместно с русскими, конечно же, не имел того значения, какое он имел для русских – униженных, фактически бесправных, как правило, небогатых, а то и полунищих, вынужденных вживаться в чужую жизнь, скрепя сердце и смирив гордыню, людей, которых по большому счету объединял только русский язык – основа основ русской национальной безопасности и сохранности, русской духовности, русской веры, надежды и любви. Не случайно в русском рассеянии – будь то Париж, Берлин, Харбин или Нью-Йорк – исключительно высоко стояли писатели и поэты, хранители русского слова. Например, Владислав Ходасевич так и писал: "Мы люди маленькие – наша задача охранять русский язык". И нужно сказать, что задача эта удалась писателям и поэтам русского Парижа, русского Берлина, русского Харбина, русского Нью-Йорка и других чужеземных городов, поменьше и попроще; удалась она даже там, где не было ни писателей, ни поэтов, а были просто русские люди, так называемые носители языка, они несли его сквозь отпущенные им годы и тяготы, успехи и завоевания не как крест, а как сокровищницу, как живую душу своей великой неудачливой родины, своего великого народа, почему-то малопонятного другим народам, почему-то для них загадочного, таинственного… Почему?

Как писал Гоголь: "Русь, куда ж несешься ты? Дай ответ. Не дает ответа…"

Русь молчит, и немцы не знают.

Только досужий наш читатель, почти весь ХХ век питавший душу свою чтением классики, как манной небесной, подметил давным-давно, что указует путь птице-тройке, с которой сравнивает Россию Гоголь, не кто иной, как матерый жулик Чичиков… Подметить-то подметил, а что толку? Лишь родился еще один вопрос, новый, горбатый, как сам этот знак препинания… и, кажется, вечный…А какой вопрос, и говорить не надо – это и так всем ясно.

Впрочем, пока Мария не задумывалась над извилистостью пути Государства Российского, над природой власти, над тем, "как государство богатеет и чем живет, и почему не нужно золота ему, когда простой продукт имеет"; пока она собиралась на бал – молодая, красивая, нацеленная на выживание и удачу, свято верящая, что еще увидит на своем веку и маму Анну Карповну, и сестрицу Сашеньку и представит им кузину Улю, которая стояла сейчас перед ней на коленях, с булавками между плотно сжатыми губами, подтыкала и наживляла на ней бегущее из рук шелковое платье. Об этом платье Мария и Уля начали говорить еще в ноябре 1927 года, как только узнали из газет о предстоящем 15 января 1928 года первом франко-русском бале. Продумывание будущего наряда Марии занимало их серьезнейшим образом, они так и говорили: "Давай обсудим платье", "Давай обсудим вырез", "Давай же, наконец, обсудим накидку"… И вечера напролет просиживали с листком бумаги и мягким карандашом, набрасывали силуэт, стирали, снова набрасывали… Марию учили рисованию, плетению кружев, вязанию и шитью с детства. Учила мама, которая очень любила придумывать себе наряды и шила лучше многих белошвеек. Она так и говорила: "Я люблю шить, и кому какое дело, графиня я или нет? Жена адмирала или нет? Все это сословная чепуха на постном масле! Сшить себе любимой платье я могу доверить лишь самой себе – Мерзловской Анне Карповне, в девичестве Ланге".

А что до Ули Жуковой, то она оказалась настоящим самородком, который благодаря неукротимой воле и стараниям Марии был отмыт до первородного блеска так быстро, как только и может быть отмыт золотой самородок.

– Слушай, Улька, – говорила, восторгаясь ею, Мария, – ты у меня, прямо как Михайло Ломоносов! Все схватываешь на лету, аж страшно! Пожалуй, поднатаскаю тебя и отдам в Сорбонну, еще во французские академики выйдешь, в их бессмертные!

– Не, не хочу в Сорбонну. Я деточек хочу. Замуж мечтаю! – отвечала простодушно Уля.

– Рано тебе.

– Чем раньше, тем лучше. Рожается, говорят, веселей.

– А за француза выйдешь?

– Не, лучше за нашего. Чтобы русского народа было побольше. А то сколько уже наших выбили! А сколько еще уморят, одному Богу известно! – Тут взгляд ее черных раскосых глаз вдруг остановился, ушел в себя на мгновение, а потом она спросила Марию тихо, почти шепотом: – Маруся, так, значит, Господь знает, сколько наших бить и до каких пор, а? Понимаешь?!

– Ну, ты как обухом по темечку! – Мария тряхнула головой. – И откуда у тебя такие вопросы берутся? И как ты умеешь подковырнуть за больное! Нет, отдам я тебя в Сорбонну на философский факультет! – Мария вздохнула, обняла Улю за плечи, хотя и по-женски покатые, но мощные, налитые. – Не понимаю я, Улька… ничего я не понимаю… Но, если, как говорят, без Божьего ведома и волос с головы не упадет, то, выходит, знает Он, сколько еще нас, русских, бить и до каких пор, и за что.

– За грехи, – сказала Уля. – За что же еще? А я все равно замуж хочу… – И она заплакала, уткнувшись Марии в грудь, – большая, но очень ладная, пропорциональная и в свои шестнадцать лет уже, наверное, действительно готовая к замужеству не только нравственно, но и физически.

Уля Жукова вошла в жизнь Марии, как дар небес, как спасение от тисков одиночества, от бренной суеты, от обыденной пошлости и тупости, которых хватало со всех сторон, как с русской, так и с французской. Передавая Уле свои знания, навыки, умения, весь свой жизненный опыт и свои представления о добре и зле, Мария укреплялась душой и становилась все предприимчивее и решительнее в стремлении не только самой вырваться из бедности и вытащить Улю, но и по мере сил стать полезной России, не той, оставшейся за морем, которая казнила ее отца и разлучила с матерью и сестренкой, а той, что окружала ее здесь, в русском рассеянии, и еще, конечно же, той, что рано или поздно должна была возвратиться на круги своя…

Еще не написал о любимой России Георгий Иванов:

А может, ей пора на слом…

И ничему не возродиться

Ни под серпом, ни под орлом…

Тогда, в 1928 году, вера в возрождение еще не была убита, все еще надеялись на скорый крах захватчиков Родины, но с каждым днем эти надежды слабели.

А пока Мария собиралась на бал… А Уля прикалывала на ней подол палевого шелкового платья с мелкими вкраплениями матового металлического блеска. Отрез на платье они купили в лавке при Доме моды Коко Шанель. Марии нравился строгий, изысканный стиль Шанель, нравилась дружба знаменитой законодательницы мод с русскими кутюрье и с русскими артистами балета Дягилева. Газеты сто раз писали и о том, как помогает Шанель Сергею Дягилеву финансово, и о том, как одевает она во все свое артистов целых спектаклей знаменитой труппы и т. д. и т. п. Заголовок в одной из газет так и гласил: "Коко Шанель делает ставку на русских".

В те годы в Париже русские были в моде, можно сказать, на самом пике французской мирской славы[31].

Сотни всевозможных групп и организаций, от таких больших, многофункциональных, как Земгор (Земско-городской союз) князя Львова или РОВС (Российский общевойсковой союз), созданный генералом П.Н.Врангелем, до объединений и касс взаимопомощи казаков, вышивальщиц, джигитов, шоферов такси и т. д. и т. п., изо всех сил старались сколотить русское рассеяние в нечто целостное, в некое подобие России в изгнании. И нужно сказать, что тысячи этих разрозненных усилий не пропали даром, так что зря язвительная Тэффи утверждала, что ее соотечественники собирались толь ко "под лозунгом русского борща". Появились десятки русских школ, где особое внимание обращалось на изучение родного русского языка и русской истории, а в Бьянкуре был создан даже двухгодичный Русский коммерческий институт для обучения русских без отрыва от производства на заводах Рено. Кстати сказать, Мария Александровна Мерзловская успешно окончила этот институт еще до того, как распрощалась с заводом, – именно обучение в Русском коммерческом институте открыло для нее двери в банк господина Жака, пусть ее взяли на самую незначительную должность, но что было дальше, мы знаем…

"Объединение русских врачей за границей" создало и обслуживало в Париже русский госпиталь на пятьсот человек; в Сорбонне работали десятки русских ученых как в точных, так и в гуманитарных науках, притом многие из них занимали весьма видное положение в своих профессиях; были русские газеты и издательства, действовал франко-русский университет, дипломы которого приравнивались к французским, устроители его смотрели далеко: он был создан "для подготовки молодых кадров для общественной деятельности на родине"; работали Православный богословский институт, Русский народный университет – что-то вроде вечернего отделения, Русский политехнический институт, Русский высший технический институт, Русская консерватория им. С.В.Рахманинова, которая, кстати, процветает до сегодняшнего дня. В надежде на лучшее генерал Российского Генерального штаба Н.Н.Головин создал даже высшие военные курсы, правда, французы не разрешили ему выдавать дипломы.

В 1861 году в Париже на улице Дарю был построен православный собор Александра Невского и с тех пор стоял одиноко во французской столице. После исхода русских в конце 1920-х годов в пятнадцатом, шестнадцатом и пятом районах Парижа, а также в его пригородах стали бурно строиться православные храмы. К 1930 году у возглавлявшего русскую церковь в изгнании митрополита Евлогия было в Европе уже сто приходов.

Более подробно о русских организациях в Париже можно прочитать во многих мемуарах и книгах о русской диаспоре, но хотелось бы особо отметить превосходный труд французского профессора Елены Менегальдо "Русские в Париже. 1919—1939".

Платье Мария и Уля придумали и сшили по моде: прямое, чуть ниже колен, без рукавов, но с достаточно широкими бретельками, чтобы они не впивались в обнаженные плечи. Туфли купили дорогие – светло-коричневые лодочки, с узкими, но не длинными носами, с прямым каблуком, с тонкими ремешками и маленькими никелированными пряжками: чулки подобрали телесного цвета, фильдеперсовые. Пояс сделали на заводе: взяли обыкновенную цепь из какого-то легкого дутого сплава, с довольно крупными звеньями, пошли в гальванический цех и попросили ребят отникелировать ее, там же они отникелировали огромную заколку для волос – сантиметров пятнадцать длины, хотя и довольно легкую на вес, но очень массивную на вид. В нескольких местах они незаметно прикрепили цепь к платью, а на первый взгляд она была лишь небрежно завязана на бедрах – наискосок, узлом и так, что концы ее болтались до самой кромки платья, – носить вместо пояса цепи тогда еще никому не приходило в голову, а вот Уле пришло. Не менее важным украшением туалета Марии были две роскошные жемчужные нитки, на одном замочке, одна короткая, вокруг шеи, а вторая длинная, чуть ниже талии, до касания с поясом.

Это жемчужное колье – отдельная история, заслуживающая если не подробного рассказа, то хотя бы беглого – пунктиром… Коротко говоря, дело было так: Уля искала жемчуг по всему Парижу и по всему русскому Бьянкуру, но ничего подходящего найти не могла – или жемчуг был тускловат за старостью лет, или цену называли такую, что говорить дальше было не о чем… А нужно заметить, что к тому времени, к осени 1927 года, своими стараниями и усилиями кузины Марии Уля уже выучилась на водителя автомобиля, получила права, и в ноябре ей даже доверили отогнать первый лимузин в марсельский порт… Вот там-то и надоумили ее добрые люди дождаться сухогруза из Коломбо, он приходил к вечеру; у моряка с этого судна она и купила чудный цейлонский жемчуг – живой, играющий, не жемчуг, а загляденье! Привезла в Париж россыпью, потом они пошли к ювелиру и за десяток крупных жемчужин заказали ему колье.

Когда ювелир выбирал из Улиного жемчуга свой гонорар, у него дрожали руки и он то и дело повторял: "O, opalescentia![32]" Потом ювелир объяснил кузинам значение несколько раз произнесенного им слова. Волшебная текучесть, игра света и тени, мерцание блеска и матовости, мгновенная переливчатость из солнечной в лунную – вот что такое опалесценция! Ювелир сказал, что такой жемчуг бывает только на Цейлоне и это очень свежий, недавно добытый жемчуг.

– Да, – сказала Уля, не моргнув глазом, – я купила его в Коломбо.

Ювелир поинтересовался: за какую цену? И тут Мария назвала сумму в семь раз большую, чем заплатила Уля. Ювелир нашел, что это недорого, и сказал, что он мог бы брать партии такого жемчуга по цене в полтора раза больше той, которую назвала Мария.

– Мы подумаем, – сказала сметливая Уля. – А нельзя ли сделать для нас еще и серьги из этого жемчуга?

– Хорошо, я сделаю, – согласился ювелир, – но тогда вы немножко приплатите мне деньгами за серебряные замочки.

Они приплатили без сожаления, ведь в этот день родился их жемчужный бизнес…

На подготовку к выходу в свет Марии была потрачена уйма денег. К счастью, они с Улей к тому времени уже совсем неплохо зарабатывали на заводе. Деньги были потрачены, но на бал Марию не приглашали. Да и кто мог пригласить? Она жила и работала на заводе, как в стальном коконе, и фактически не знала русских парижан, а те французы, что работали с нею рядом, были люди совсем другого, инженерно-технического, совсем неинтересного для нее склада. Знакомств среди русской аристократии, среди людей искусства и предпринимателей у нее не было и не могло быть, поскольку загруженность заводской работой была так велика, что Мария нигде не бывала. Да, она стала зарабатывать приличные деньги, но ей хотелось не только и не столько денег, хотя она и осознавала, что деньги определяют некоторую степень свободы, – ей хотелось простора и в первую очередь знакомств в русской диаспоре; она была уверена, что там необыкновенно интересно и там ее ждут соотечественники с широкой русской душой и с распростертыми объятиями. Поскольку никто не собирался подносить Марии пригласительный билет на блюдечке, она купила его у французских устроителей бала, притом не только билет, но и право, чтобы ее выкликнули, – особо важных гостей по очереди выкликали французский и русский распорядители бала, билеты у этих людей были – для простоты их опознавания – с золотой полосой с угла на угол, с этакой золотой диагональю.

А еще оставалась накидка. А денег уже не было совсем. И тогда они изобрели накидку из Улиной цыганской шали и окантовали ее такой же никелированной цепью, как та, из которой был сделан пояс. Получилось непонятно, но очень убедительно – в смысле единства стиля. Волосы зачесали гладко-гладко, по моде, чтобы голова казалась маленькой, а в скрученный из волос узел на затылке вкололи большую никелированную заколку, торчавшую высоко вверх. Серьги ювелир сделал отменные и колье отменное, тут все было без очковтирательства, по первому классу. К тому же имела место еще одна подробность, которая перекрывала все: Уля подвезла Марию к парадному подъезду зала «Метрополь» на роскошном, сверкающем черным лаком новеньком лимузине Рено.

Назад Дальше