Еще утром Уля вывела автомобиль из ворот завода, чтобы гнать его в марсельский порт; наконец, они дождались вечера и поехали… Приехали раньше времени и потом ждали в переулке, из которого были хорошо видны ярко освещенные электрическим светом двери «Метрополя», ждали, пока не начали съезжаться гости. Русские подходили пешком или подъезжали на такси, французы – многие на своих автомобилях, некоторые на такси. Французов было значительно меньше, чем русских. Появились узнаваемые фигуры, те, которых знал Париж, Франция, а то и весь просвещенный мир: Коко Шанель, Сергей Дягилев и с ним Сергей Лифарь, русские прима-балерины, писатели, художники, бывшие русские нефтепромышленники, владельцы парижских кабаре и ресторанов, титулованные русские особы первого ряда: Шереметевы, Юсуповы, Трубецкие; певец Вертинский, пользовавшийся в те дни в Париже большой популярностью (обычно он пел в «Казбеке» или в "Большом Эрмитаже" в сопровождении оркестра со знаменитым еще со времен Империи Ницой Цодолбаном); подъехал на белом «ситроене» несравненный Шаляпин; одновременно вышли из такси Иван Алексеевич Бунин с женой Верой Николаевной и молодой писательницей Галиной Кузнецовой; из другого такси вылез грузный Александр Иванович Куприн.
– Трогай, – шепотом велела Мария, – самое время!
Когда роскошный, сверкающий лимузин «Рено» подкатил к «Метрополю», великие русские еще пожимали у подъезда друг другу руки, еще обменивались любезностями, так что явление Марии народу произошло на их глазах. Уля остановила машину очень мягко, тут же вышла со своего водительского места, обежала лимузин спереди, великолепно, церемонно открыла заднюю дверцу для Марии и помогла ей выйти, подав руку. Всем бросилось в глаза, что водитель лимузина – девушка, притом такая статная, большая, а затем уже автоматически они перенесли свой интерес и на Марию. Она поздоровалась со всеми по-французски, сделала непринужденный книксен и, скромно потупившись под любопытными взглядами, прошла в фойе. А Уля тем временем отогнала машину в сторонку, чтобы она не мешала другим подъезжающим. В фойе Мария, показав билет гардеробному лакею, отдала ему накидку и осмотрелась по сторонам. Люди с обычными билетами входили в зал через широкий проход справа. Обладатели именных билетов с золотыми полосками шли к узкому проходу слева, задрапированному кулисами, и там даже скопилось некое подобие очереди, так что Мария успела нанюхаться пыли кулис, прежде чем в зал шагнул кто-то высокий, большой. Русский распорядитель бала выкликнул:
– Федор Шаляпин!
Шквал аплодисментов потряс стены «Метрополя». И еще не стихли аплодисменты, не улегся радостный шум, как французский распорядитель взял Марию за локоток и мягко вытолкнул в ослепительно сверкающий зал.
– Контес[33] Мари Мерзловска!
Имя ее ничего не сказало ни русским, ни французам. Но французы горячо зааплодировали, потому что она была прекрасна и потому, что приняли ее за свою, а русские из вежливости, потому что ее представили как француженку…
В глубине губернаторского дворца часы пробили дважды.
"Боже мой, но как же уснуть?" – в отчаянии подумала Мария. Закрыла глаза, и опять против ее воли поплыл в памяти тот прекрасный и единственный в своем роде бал, давший ей представление о многом и о многих, позволивший естественно соприкоснуться с людьми, которые сыграли значительную роль в ее дальнейшей жизни. Было бы преувеличением утверждать, что на этом балу Мария блистала в роли первой красавицы. Красивых девушек и женщин хватало, но и она была заметна: оригинальным нарядом, свободой поведения подлинной аристократки, конечно же, своей несомненной красотой, но главное, тем, что не лезла в карман за словом – это отметили все, многих русских ее остроумие подтолкнуло к тому, чтобы они сделали первый шаг ей навстречу как ровне. Например, когда шестидесятитрехлетняя, но все еще колкая госпожа Гиппиус, скосив лорнет, язвительно спросила ее по-французски:
– А что вы делаете помимо посещения танцулек и званых вечеров, графиня?
Она ответила также по-французски:
– Я делаю танки.
– В смысле: танкетки на ноги? Что-то летнее?
– Нет, в смысле – стальные танки на гусеничном ходу, которые стреляют. Я математик-прикладник и работаю инженером на заводе Рено.
– О, Димитрий, как это мило! – обратилась мадам Гиппиус к мужу по-русски и как-то стушевалась, не нашлась чем еще подколоть Марию.
Вообще говоря, обстановка была наэлектризованная, нервная, в основном за счет ершистости русских – ущемленные достоинства, уязвленные самолюбия, гордыня беззащитной бедности так и сталкивались, казалось, в самом воздухе, только искры летели. Было очень мало таких, что вели себя, не пыжась, спокойно и запросто – как правило, это были люди или очень богатые, или очень знаменитые.
Зинаида Николаевна Гиппиус тут же подвела Марию к правнучке Пушкина графине Анастасии де Торби, проживавшей постоянно в Лондоне, но в эти дни оказавшейся в Париже.
– Вы здесь первая красавица, – сказала Марии сама еще очень моложавая и очень красивая графиня Анастасия.
– Ну что вы! – И Мария ответила ей любимой присказкой своей мамы Анны Карповны: – Я не первая. Я вторая. А первых много!
Ее ответ вызвал дружный, облегчающий душу смех всех тех, кто был рядом. А рядом были и Бунин, и Куприн, и молодые поэты, и сам Шаляпин. Как раз в эту минуту подошли Сергей Дягилев с Лифарем – здесь, в этом кружке, центром была правнучка Пушкина. Так волшебно для каждого русского было имя ее прадеда, так притягательно, что перед ним почтительно склоняли головы все другие русские таланты и даже гении, как признанные, так и непризнанные.
Графиня де Торби сказала свою фразу о том, что Мария – первая красавица, на французском языке.
А Мария ответила ей на чистейшем русском, чем окончательно ошеломила собравшихся, которые числили ее француженкой.
Тут подошла к их кружку и сама Коко Шанель – маленькая, сухонькая, бесцеремонная.
– Цепь на поясе – ваша идея? – с ходу спросила она Марию.
– Нет, – ничуть не смутившись, отвечала Мария, – моей младшей сестры.
– У вас есть стиль, – как изделие, оглядев Марию с головы до пят и поведя крупным носом, решила Шанель. – Для француженки это большая редкость, по себе знаю.
– Спасибо. Я русская. Но платье из вашего материала…
– Вижу. Художник-то у меня русский… – Коко Шанель прошла дальше, не оглядываясь.
Их мимолетный разговор успели заснять газетчики. И в одной из известных парижских газет, в отчете с первого франко-русского бала, появилась фотография с подписью: "Коко Шанель одобряет экстравагантный наряд русской графини Мари Мерзловска". Этого хватило для многого, в том числе и для перехода Марии с танкового завода в мир моды, и для ее участия в конкурсе красоты. Во всяком случае, многие русские и французы запомнили Марию именно по этой фотографии.
Еще один удивительный разговор коснулся Марииных ушей на балу. Какие-то две старушки в седых букольках тихо говорили между собой – то что называется по-русски – судачили. На Марию они не обратили никакого внимания, думали, что она француженка.
– И что я вам скажу, Мария Петровна, ведь мне точно известно, что Керенский одумался и дал из секретных фондов два миллиона золотом, чтобы спасти царя и семью, вывезти их за кордон. Собралась группа офицеров, деньги они получили через Вороновича…
– Ну и что дальше?
– Дальше? Все, что вы знаете… пропили, прокутили…
– Два мильона нельзя пропить.
– Ну, значит, протрынькали, или хапнул кто-то как следует. Вот вам и русское офицерство! Армия разложилась снизу доверху – вот в чем наша беда!
– Да что армия?! Все хороши, милочка!
– А вы, между прочим, знаете, что, когда в двадцать шестом году здесь, в Париже, мы попытались организовать российское правительство в изгнании, то в нем оказался ровно такой же процент евреев, как и в правительстве Ленина– Троцкого. Не хотим мы управлять сами собой, не житье нам без варягов.
– Знаю, слышала, так что никто не виноват. В самих себе надо искать корни зла, в себе…[34]
Этот разговор старушек поразил воображение Марии, и она запомнила его на всю жизнь. Не просто запомнила, но и вспоминала много раз и сделала для себя вывод никогда не вступать ни в какие объединения, партии, группы, союзы, а действовать во благо России только в одиночку. Чтобы было, с кого спросить, и не на кого пенять…
Мария ушла домой с полной сумочкой визиток, как русских, так и французских. Во время танцев у нее не было отбоя от кавалеров. Но принца своего она так и не встретила.
Зато своего суженого встретила Уля Жукова…
Часы в гостиной губернаторского дворца пробили четыре, к этому времени Мария уже спала.
LVIII
В дворцовой усадьбе вставали рано.
Чтобы не пропустить первый намаз, состоявшая из мусульман обслуга поднималась до света. Едва приметная лишь зоркому глазу полоска горизонта над морем – черное на черном – вдруг начинала слабо светиться пепельным светом, а крупные искристые цветки, звезды, на иссиня-фиолетовом небосклоне еще лучились остро, золотисто, и было невозможно представить, что они блещут последние, считанные минуты и исчезнут с восходом солнца, спрячутся в толщу небосклона, как будто бы их и не было. Свежий, почти холодный ветерок из Сахары тоже сходил на нет, движение воздуха замедлялось с каждой минутой и вот-вот должно было приостановиться на весь Божий день, до глубокого вечера. Накопившаяся за ночь и осевшая на земле влага небесная тонким ворсом покрывала листья кустов и деревьев дворцового парка, темными пятнами и полосами лежала на газонах и клумбах, текучим ртутным блеском темно мерцала на крышах построек; на большой, широкой аллее, что служила дорогой к выезду за ворота усадьбы, пахло мокрой, прибитой росою пылью, и этот простой и знакомый запах напоминал о вечности.
Вдруг все замерло – ни звука, ни шороха, ни шелеста крыльев пролетающей птицы, ни металлического треска цикад, которые до этого момента трещали, не останавливаясь, – полная, оглушающая тишина! Секунда, другая, третья… И неожиданно, почти разом, прокричали призыв к утренней молитве десятки муэдзинов на ближних и дальних минаретах белеющей в темноте Бизерты – их гортанные, открытые голоса словно вздернули под уздцы всю округу.
Правоверные вознесли молитву:
– Аллах, Аллах акбар!
Слуги просыпались рано, да и хозяева не залеживались. К шести утра сам губернатор успевал позавтракать и отъехать на службу. По заведенной Николь традиции завтрак она накрывала ему лично. У Николь по этому поводу было особое мнение, она говорила: "Как только жена перестает подавать мужу завтрак и как только муж и жена перестают спать в одной постели – пиши пропало! Так говорила моя мама, а у нее было четыре мужа, и она ни разу не ошиблась!"
В шесть утра все службы действовали полным ходом: далеко у пирса бизертской бухты проверяли на исправность, запуская моторы, двухмоторную океанскую яхту Николь – на такой можно было ходить хоть вокруг света; в гараже под горой мыли, полировали до блеска легковые автомобили, также проверяли, исправны ли они, заводя моторы и чутко прислушиваясь к их гулу, следя за кольцами синего вонючего дыма из выхлопных труб; смазывали где должно ходовые части, вычищали салоны изнутри – приводили авто в состояние как можно более близкое к идеальному; в доме насыщали кислородом пять больших и шесть маленьких аквариумов – последнее увлечение генерала, чистили их дно, поправляли экзотическую растительность вокруг рукотворных пещер, гротов, арок, потом кормили многочисленных рыбок такой диковинной расцветки и формы, подобных которым в Тунизии не было ни у кого; в парке работало сразу человек двадцать – что-то подрезали, где-то подбеливали, подсыпали мраморную крошку на аллеи, выкашивали поровнее жесткую, как проволока, траву на многочисленных газонах, налаживали фонтаны, поправляли клумбы, убирали увядшие цветы, наконец, поливали и траву, и цветы, и кусты, и деревья, и дорожки парка. Никто не знал, где ждать ревизию мадам Николь, куда направит она свои легкие стопы сегодня. На всякий случай везде были начеку. Даже в караульном помещении с его тяжелым, спертым воздухом и то мыли, мели, проветривали, выбивали за оградой матрацы, на которых спали свободные от смены солдаты – словом, старались, как могли. А про кухню и говорить нечего, там готовились одновременно и ко второму завтраку, и к обеду, и к полднику, и к ужину. Шеф-повар Александер согласовывал доставку свежих овощей, фруктов, приправ, хлеба, мяса, чая, кофе, сладостей, при этом явившиеся специально во дворец лавочники из Бизерты стояли перед ним, выстроившись в шеренгу и внимали каждому его слову так, как будто, во-первых, это слово было для них откровением, а во-вторых, от того, насколько точно поймут и исполнят они его приказ, зависели судьбы мира, хотя на самом деле пакеты для дворцовой кухни еще с вечера были заготовлены в их лавках, потому что все вариации пожеланий Александера они знали наизусть. Старенький Александер в накрахмаленном колпаке и с карандашом за ухом чувствовал себя как полководец на поле битвы карфагенян с римлянами, притом полководец, конечно же, карфагенский. В доме тоже суетились с уборкой не меньше десятка слуг. Такая же суматоха царила и на конюшне, там тоже скребли, чистили, задавали корм, заплетали лошадям гривы в косички, меняли соломенные подстилки, тщательно убирали пахучие конские яблоки, ссыпали их в специальные длинные джутовые мешки, которыми зимой обкладывали снаружи стены конюшни, что утепляло ее самым лучшим образом и спасало лошадей от короткой, но лютой зимы с ее ледяными ветрами.
Везде, куда ни кинь взгляд, слуги трудились не просто старательно, а истово, что не мешало возвышенной до домоуправительницы Клодин бегать по саду и дому и кричать тонким голосом:
– Шевелись! Не спи на ходу! Ты что, хочешь огорчить мадам Николь?
Огорчать мадам Николь, конечно же, никто из слуг не хотел, более того, они даже любили ее за строгость, за острый глаз, за меткое словцо на смеси арабского и французского и за то, что она умела не только подмечать недостатки, но и видела хорошее, любила похвалить отличившегося, поставить его в пример, могла сама взять и сделать прекрасно то, что у слуги получалось не очень хорошо. Николь не брезговала ни работой в конюшне и на кухне, ни чисткой аквариумов, – всё спорилось в ее руках, и за это слуги ее обожали и побаивались, как многодетную мать, а все на Востоке знают, как высоко стоит авторитет многодетной матери, как весомы каждое ее слово, каждое замечание, даже брошенное вскользь, без видимого упрека. Так что слуги и их каждодневная суета как бы заполняли в жизни бездетной Николь ту брешь, что зияла с каждым годом все больней, все шире и тягостнее.
Мария проснулась в десять. В спальне сиял дневной свет, чуть зеленоватый от плотной завесы кустов за открытым окном и зеленой москитной сетки, часы в гостиной сделали десять шелестящих ударов, словно отсыпали по десять стопок монет: время – деньги? Если так, то каждое ускользающее мгновение – наши убытки? Но ведь не все утекает в бездну, что-то остается в душе и в памяти? Однако зря, что ли, писал Державин: "А если что и остается чрез звуки лиры и трубы, то вечности жерлом пожрется и общей не уйдет судьбы". Значит, остается только чрез звуки лиры – поэтов, писателей, музыкантов и трубы – имеется в виду боевая труба, призывающая на битву, то есть через военных, а вся остальная жизнь, та, что посередине этих двух стенок, в чаше бытия просто намешана, как фарш, и просто перерабатывается из одного состояния в другое, без славы и без памяти… Обидно! Но близко к правде, очень близко… хотя…
Робкий стук в косяк открытой двери прервал философствования Марии.
– Да, – отозвалась она в ту же секунду.
– Мадемуазель Мари, это я, Клодин, пришла узнать, не нужно ли вам чего?
– О, мадам Клодин, доброе утро!