По словам Кетчема, Джордж Метцгер все еще жив, и живет он очень скромно — ему это нравится — и по-прежнему издает газету в Седар-Ки. У него есть в запасе небольшой капитал, так что ему все равно, покупают читатели его газету или нет. Но он, между прочим, сразу же потерял многих подписчиков: они стали выписывать новую газету, которая не разделяла убеждений этого Метцгера насчет войны, огнестрельного оружия, и что все люди — братья, и так далее. Но его дети — люди богатые.
— А кто-нибудь читает его газету? — спросил Ф е л и к с.
— Нет, — сказал Кетчем.
— Он не женился? — спросил я.
— Нет, — сказал Кетчем.
Пятая жена Феликса, Барбара, — первая по-настоящему любящая его жена — сказала, что ей страшно думать, как это старый Джордж Метцгер сидит один-одинешенек в Седар-Ки. Сама она родилась в Мидлэнд-Сити, как мы все, и окончила там обычную школу. Она работала в рентгеновском кабинете. Там они с Феликсом и познакомились. Она делала снимок его плеча. Ей было всего двадцать три года. Теперь она ждала ребенка от Феликса и бесконечно радовалась этому. Она свято верила, что дети — радость жизни.
Она носила первого законного ребенка Феликса. У него был еще незаконный ребенок в Париже, родившийся во время войны, и где он теперь — неизвестно. А все предыдущие его жены, конечно, знали, как предохранить себя.
И прелестная Барбара Вальд говорила про старого Джорджа Метцгера:
— Но ведь у него есть где-то дети, они должны во что бы то ни стало узнать, какой он герой, они должны его обожать.
— Да они с ним уже сколько лет не разговаривают, — с не скрываемым злорадством проговорил Кетчем. Он явно радовался, когда у людей неприятности. Это его забавляло.
Барбара была поражена.
— Почему? — спросила она.
Кстати, родные дети Кетчема с ним тоже давно не разговаривали и давно удрали из Мидлэнд-Сити — потому и спаслись от взрыва нейтронной бомбы. У него было два сына. Один дезертировал в Швецию во время вьетнамской войны и лечил там алкоголиков. Другой стал сварщиком на Аляске: он провалился на всех экзаменах в Гарвардской школе права, где учился когда-то его отец.
— Твой ребеночек будет задавать тебе этот вопрос, и очень скоро, — сказал Кетчем; его забавляло и все плохое, что случалось с ним самим, а не только чужие несчастья. — Так и спросит: почему, почему, почему?
Выяснилось, что Юджин Дебс Метцгер жил в Афинах, что в Греции, и был владельцем нескольких танкеров, плававших под флагом Либерии.
Его сестра, Джейн Аддамс Метцгер, как я помню, толстая некрасивая девочка — та самая, которая застала уже бездыханную мать около включенного пылесоса, — была, по словам Кетчема, все такая же толстая и неинтересная, жила с драматургом, чехом-эмигрантом, на Молокаи, одном из Гавайских островов, где у них был конный завод — они выращивали арабских лошадей.
— Она мне прислала пьесу своего возлюбленного, — сказал Кетчем, — думала, что я, может быть, найду для нее продюсера; ей, наверно, кажется, что у нас в Мидлэнд-Сити, штат Огайо, этих продюсеров как собак нерезаных, ступить некуда.
А мой брат Феликс перефразировал известный стишок о том, что «на Бродвее в Нью-Йорке россыпь огней, россыпь разбитых сердец», заменив «Бродвей» на «Гаррисон-авеню» (это главная улица в Мидлэнд-Сити).
— На Гаррисон-авеню в Мидлэнд-Сити россыпь огней, россыпь разбитых сердец, — продекламировал он. Потом встал и пошел за новой бутылкой шампанского.
Но на лестнице главного входа в отель растянулся какой-то гаитянский художник — его сморил сон, пока он ждал туристов, любого туриста, который возвращался после веселого вечера в городе.
У художника было с собой несколько ярких, кричащих картин, тут были и Адам с Евой и змием-искусителем, и сценки из жизни гаитянской деревни, причем на этих картинах все люди держали руки в карманах — художник рисовать руки не умел, — и все эти шедевры были расставлены на лестнице по обе стороны.
Феликс его не потревожил. Он осторожно переступил через спящего. Если бы кому-нибудь показалось, что Феликс нарочно толкнул его ногой, Феликсу было бы несдобровать. Тут положение особое, не то что в колониях. Гаитянское государство родилось после единственного в мире успешного восстания рабов. Попробуйте представить себе, что это такое. В истории до тех пор еще не было случая, чтобы восстание рабов окончилось победой, чтобы рабы добились самоуправления, сами наладили связи с другими народами и выгнали чужаков, которые считали, что гаитянам на роду написано быть рабами. И когда мы покупали этот отель, нас предупредили, что каждому белому или вообще светлокожему грозит тюрьма, если он ударит гаитянина или даже просто обругает его — словом, будет вести себя с ним как хозяин с рабом. И это было вполне понятно.
Пока Феликса не было, я спросил Кетчема, хорошую ли пьесу написал чех-эмигрант. Он сказал, что о сем ни он, ни Джейн Метцгер судить не могут: пьеса написана по-чешски.
— Мне сказали, что это комедия, — добавил он. — Может быть, ужасно смешная.
— Наверное, куда смешнее моей пьесы, — сказал я.
А дело в том, что двадцать три года назад, в 1959 году, я участвовал в конкурсе драматургов, организованном фондом Колдуэлла, и, как ни странно, победил; вместо премии мою пьесу поставил «Театр де Лис» в Гринич-Вилледж. Пьеса называлась «Катманду». Героем был Джон Форчун, владелец молочной фермы, тот самый друг, а потом враг моего отца, который похоронен в Катманду.
Тогда я жил у моего брата и его третьей жены, Женевьевы. Жили они в Гринич-Вилледж, и я спал у них на диване в гостиной. Феликсу исполнилось всего тридцать четыре года, Н но он уже руководил радиостанцией и собирался стать директором телевизионного управления рекламного агентства «Баттен, Бартон, Дарстайн и Осборн». И он уже шил себе Н костюмы только в Лондоне.
Пьеса «Катманду» прошла всего один раз. Впервые я Н оказался вдали от Мидлэнд-Сити, в городе, где меня никто не мог называть Малый Не Промах. Всех критиков Нью-Йорка почему-то очень смешило, что автор «Катманду» — дипломированный фармацевт, окончивший университет в штате Огайо. Они сразу поняли, что я не бывал ни в Индии, ни в Непале. Они пришли бы в восторг, если бы узнали, что и писать-то эту пьесу я начал еще в средней школе. А как они растрогались бы, если бы узнали, что учительница английского языка сказала мне, что я непременно должен стать писателем и во мне теплится искра божия, причем сама она никогда нигде не бывала, ничего путного не видела и к тому же была старой девой. А какое подходящее имя было у этой особы — Наоми Шоуп.
Она пожалела меня, но я уверен, что ей и саму себя было жаль. Жуткая у нас была жизнь! Она была странная, одинокая, у нас ее считали чудачкой, потому что она вся ушла в чтение книжек, это была ее единственная радость. А я был вообще прокаженным. Да и дружить с ровесниками мне было некогда. После занятий в школе я бежал закупать продукты, а дома сразу же начинал готовить ужин. Я стирал все белье в нашей старой, скверной стиральной машине, стоявшей в котельной. Я подавал ужин отцу и маме, иногда и гостям, а потом мыл посуду. Посуда накапливалась с утра после завтрака и ленча.
Потом я делал уроки, пока у меня не слипались глаза, и валился в постель. Никогда не хватало сил раздеться. А вставал я в шесть утра, гладил белье, пылесосил в комнатах. По том подавал завтрак отцу и маме и ставил в духовку ленч. Потом застилал все постели и бежал в школу.
— А что же делают твои родители, пока ты хозяйничаешь? — спросила мисс Шоуп. Она вызвала меня в свой маленький кабинет после урока, на котором я крепко спал.