На этом кладбище начали хоронить в 1640-м или около того. Здесь лежат три губернатора колониальной эпохи (один из них – делегат в Континентальный конгресс), а также один основатель род-айлендской франкмасонской ложи, один подписант Декларации независимости, несколько генералов времен Гражданской войны, немало смотрителей маяков и многие сотни негров-рабов, вывезенных из Гамбии и Сьерра-Леоне, Золотого Берега и Берега Слоновой Кости во времена расцвета работорговли, китобойного промысла и торговли ромом. На могиле Эбби Глэддинг стоит пострадавший от времени сланцевый камень, весь заросший лишайником. Но, несмотря на его возраст, неглубоко вырезанную надпись все еще можно разобрать: ...
ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ ТЕЛО
ЭББИ МЭРИ ГЛЭДДИНГ
ДОЧЕРИ СОЛОМОНА ГЛЭДДИНГА ЭСКВАЙРА
И МЭРИ СУПРУГИ ЕГО
ПОКИНУВШЕЙ ЭТОТ МИР ВО 2-Й ДЕНЬ
СЕНТЯБРЯ 1785 ГОДА В ВОЗРАСТЕ 22 ЛЕТ
ОНА УТОНУЛА И ОПОЧИЛА И СПИТ
ЗАХ 13:4 И НЕ БУДУТ НАДЕВАТЬ НА СЕБЯ
ВЛАСЯНИЦЫ ЧТОБЫ ОБМАНЫВАТЬ
А вверху надписи, на обычном месте Адамовой головы, вырезано изображение скрипки. Я сажусь на сухую, мертвую траву напротив надгробия. Не знаю, сколько времени я так просидела, – меня возвращает к действительности воронье карканье. Я оглядываюсь. За моей спиной, по направлению к Фэйрвелл-стрит, стоит дерево, все усыпанное крупными черными птицами. Они неодобрительно смотрят на меня, и я воспринимаю это как знак, что мне пора уходить. Мне пора в библиотеку, потому что ответы на последние неясности этой загадки ожидают меня там. Я найду их в старом журнале, или газетной вырезке, или в ветхой церковной книге. Я только знаю, что обязательно найду их, потому что теперь я приблизительно представляю, что произошло двести с лишним лет назад. Однако я покидаю могилу Эбби Глэддинг с неожиданной для меня неохотой. Я не чувствую ни страха, ни потрясения, ни упрямого неверия в эту невозможную историю. Какая-то часть меня отмечает эту странность – то, что я не боюсь. Я оставляю ее одну в ее тесной домовине, охраняемой каркучим вороньем, и иду к машине. Пятнадцать минут спустя я уже в Рэдвудской библиотеке, делаю запрос на все материалы, в которых фигурирует имя Соломона Глэддинга и его дочери Эбби.
– Как вы себя чувствуете? – говорит библиотекарша, и я спрашиваю себя, что же отпечаталось на моем лице или в глазах, что она сочла нужным задать такой вопрос. – Вам нехорошо?
– Да нет, ничего такого, – отвечаю я. – Просто поздно легла вчера, не очень хорошо выспалась. Да и, по правде сказать, немного перебрала с выпивкой.
Библиотекарша с пониманием кивает, и я улыбаюсь.
– Хорошо. Я посмотрю, что у нас есть, – говорит она и отправляется на поиски, результатом которых становится короткая статья, появившаяся в «Ньюпортском вестнике» в начале ноября 1785 года – всего через два месяца после смерти Эбби Глэддинг. Начинается она так: «Мы получили необычное донесение, в котором сообщается, что в ночь на 3-е ноября, то есть в прошедший четверг, из могилы и гроба было извлечено тело умершей и похороненной молодой женщины. Эксгумация была предпринята по воле отца усопшей, что делает данное происшествие, и так вызывающее недоумение, еще более непонятным». Далее следует описание ритуала, который известен каждому человеку, знакомому с произошедшим в 1892 году инцидентом с Мерси Браун из Эксетера, или с гораздо более ранней эксгумацией Нэнси Янг (лето 1827-го), или с любым другим случаем «обезвреживания» вампира в Новой Англии.
В сентябре 1785-го местный рыбак обнаружил труп Эбби Глэддинг в Ньюпортской гавани. Было решено, что она утонула. Ее тело было уже сильно тронуто разложением, и я подумала, что, скорее всего, дата на могильном камне – это тот день, когда было найдено тело, а не тот, когда она утонула. По городу расползлись слухи, что дочь Соломона Глэддинга, местного торговца, наложила на себя руки. Молва описывала ее как «особу нрава своеобразного и меланхолического»; незадолго до того она отклонила предложение руки и сердца, исходившее от старшего сына еще одного ньюпортского торговца, Эбенезера Баррилла. Еще поговаривали, – уже гораздо тише и опасливее, – что Эбби занималась колдовством, для чего удалялась в близлежащий к Ньюпорту лес; что в чащобе она играла на скрипке (подаренной ей матерью) и тем самым «призывала лютых волков и других бесов, и те исполняли всякое ее приказание».
Вскоре после ее смерти неожиданно занемогла ее младшая сестра, Сюзанна. Это произошло в октябре, и к концу месяца девушка умерла. Симптомы ее болезни, такие же, как у родственников Мерси Браун, указывали на туберкулез в последней стадии. В случае с Эбби Глэддинг примечательно то, что она сама, по-видимому, не страдала от подобного недуга; еще одна странность – быстрота, с какой чахотка развилась у Сюзанны. Обычно при данном заболевании угасание человека происходит гораздо медленнее. Сюзанна еще боролась за свою жизнь, когда заболела мать Эбби, Мэри, и, по всей видимости, Соломон Глэддинг согласился на эксгумацию тела своей дочери в надежде спасти жену. В статье в «Ньюпортском вестнике» говорится, что, возможно, его научила этому ритуалу ямайская рабыня.
На рассвете силами Соломона Глэддинга и еще семи мужчин – некоторые, очевидно, были его родственниками – могила была открыта, и все присутствующие с ужасом увидели, что «тело Эбби Глэддинг не носило никаких следов разложения и было свежим, как в день, когда она предстала перед Господом», а ее щеки «были покрыты румянцем». Согласно ритуалу, печень и сердце Эбби были вырезаны, и в них была обнаружена свернувшаяся кровь, что, по общепринятому в то время мнению, доказывало, что она еженощно поднималась из могилы, чтобы сосать кровь матери и сестры. Сердце сожгли в огне, разведенном на кладбище, пепел смешали с водой и дали выпить полученный напиток матери. Тело Эбби перевернули в гробу лицом вниз, а спину пронзили железным колом, чтобы ее беспокойный дух уж точно не смог найти выход из могилы. Тем не менее, если верить приходской книге церкви Троицы, незадолго до Рождества Мэри Глэддинг скончалась. Несколько месяцев спустя заболел отец Эбби; он умер в августе 1786-го.
И я нашла еще одну вещь, о которой упомяну здесь. На левом поле газетной страницы с отчетом об эксгумации Эбби Глэддинг рыжими, выцветшими чернилами выведено: «jé-rouge», то есть «я – красный» – термин, в гаитянской традиции обозначающий питающегося людьми оборотня. Под этим словом, тем же паучьим почерком, написано: «Белый как снег, красный как сурик, зеленый как вереск, черный как уголь». Под этими строчками нет ни подписи, ни даты.
И вот уже почти вечер, и я сижу одна на деревянной скамье на Боуэнской набережной, не так далеко от киоска, предлагающего экскурсии на катерах вдоль каменистых пляжей залива Наррагансетт, где греются на солнышке толстые, черноглазые тюлени. Я сижу и смотрю на заходящее солнце, и мне холодно, потому что утром я уехала из дома без плаща. Я не думаю, что увижу Эбби Глэддинг – сегодня или вообще когда-нибудь. Но все же я пришла сюда и, наверное, приду и завтра.
Я не буду включать эксгумацию 1785 года в дипломную работу, и не важно, насколько поднялся бы мой рейтинг в научном мире, если бы я сделала это. Я ни слова об этом не скажу – никогда. Эти записи… Думаю, я скоро сожгу их. Я писала их для себя, и только для себя. Если Эбби хотела через меня поведать свою историю, если ей нужно, чтобы ее выслушали, то ей придется найти себе другой рупор. Я смотрю, как отплывает от берега и уплывает в горизонт рыбацкая лодка. Закуриваю сигарету. Над гаванью носятся, то и дело окунаясь в воду, серебристые чайки.
Екатерина Седиа
Жестянки
Я старый человек – слишком старый, чтобы о чем-то по-настоящему беспокоиться. Моя жена умерла в день открытия московской Олимпиады, а мой причиндал не делал ничего достойного упоминания с того года, когда была провозглашена независимость Чечни. Люди удивляются, когда я рассказываю, что был маленьким мальчиком, когда крейсер «Аврора» произвел свой судьбоносный залп, с которого началась Октябрьская революция. Все равно жизнь кажется слишком короткой, сколько лет ни живи, и потому я рассказываю эту историю.
Мой внучатый племянник Данила – наглец и хлюст, как и вся нынешняя молодежь (задирают нос, как будто они короли жизни, а у самих молоко на губах не обсохло; меня всегда так и подмывает вытащить ремень из брюк и немного поучить их скромности), – позвонил и спросил, не нужна ли мне работа. Работенка не пыльная, сказал он, сторожем в тунисском посольстве. Только ночные смены, потому что для присутственных часов у них есть свои охранники – высокие, широкоплечие, черные и блестящие, словно начищенные сапоги, с зубами как рояльные клавиши. А ты будешь дежурить по ночам, старый пень, чтобы тебя никто не видел.
Естественно, мне нужна была работа. А кому она не нужна? Мне и сейчас, спустя годы после кошмарных, голодных девяностых, хватило бы одного слепого, пьяного скачка инфляции, чтобы начать собирать бутылки и играть на аккордеоне в переходе. Поэтому я сказал «да», даже несмотря на то, что меня здорово раздражает то сочетание высокомерия и подхалимства, которое Данила демонстрирует в разговорах со мной. Да, это меня раздражает, как и много других вещей, и дело не в том, что я стар; просто время сейчас такое – идиотское.
***
Посольство располагалось на Малой Никитской, в большом особняке, окруженном небольшим парком – раскидистые тенистые деревья, ухоженные цветочные клумбы, – поглядишь, и глаз радуется, и вся эта красота была отгорожена от улицы высоченным кирпичным забором. Я его часто видел. Забор, я имею в виду. Внутри я ни разу не был до того дня, когда меня пригласили на собеседование. О Тунисе я знал только то, что когда-то давно там был город Карфаген и в нем жил Ганнибал, который со своими слонами доставил Риму много неприятностей. Остановившись возле клумбы с розами, чтобы одернуть пиджак и поправить орденские планки на пиджаке, я подумал, что совсем недалеко отсюда, на Большой Грузинской, слоны сидят в клетках. Было же время, когда война была не таким идиотским делом, – по крайней мере, тогда слонов в клетках не держали.
Никаких очередей в три оборота вокруг здания – как возле американского посольства – видно не было; неудивительно вообще-то: кому этот Тунис нужен, всем ведь Бруклин подавай. Кстати, я там был – довелось-таки съездить за границу, когда ее открыли, – и не понимаю, как может кто-нибудь сам рваться в Брайтон-Бич, это унылое серое место, похожее на провинциальный советский город семидесятых годов, омываемое грязным прибоем какого-то особенно безысходного океана. Забавно еще, конечно, что всякий раз, когда ты от чего-то бежишь, эта самая вещь, которую ты ненавидишь, таскается за тобой повсюду, словно жестянка, привязанная к собачьему хвосту. И все эти жители Бруклина привезли свой Советский Союз с собой.