Я тоже растерян. Я тоже принял велосипедное колесо за надежное убежище. Никто не совершенен.
Закрой глаза
Будет лучше, если ты закроешь глаза. Мне легче взаимодействовать со спящими. Если ты увидишь мой рассказ во сне, я проплыву по мелкой речке твоего позвоночника, отыщу те его части, что чересчур ужасны, чересчур ярки, чересчур интимны для твоего взора. Я съем их, проливая слезы в твою черепную коробку, и ты проснешься, помня лишь соль.
Ты ведь не чувствуешь себя уставшей? Нет? Хорошо. Начну так: я любил одно живое существо, которого больше нет. Она стала лишь тягостной вещью-сном.
Застенчивость ночного ветра
Моей любовью владела белая женщина. Мы с ней встретились на работе, как часто случается в современном мире. Я свернулся в объятиях белой женщины, вцепившись зубами ей в рот, проник в горло, доставая студенистый костный мозг ее неприметных, домашних кошмаров. Пришлецы с запада не отличаются изысканным вкусом. Этой снился ее муж в белой форме, с саблей на боку и черным масляным пистолетом, – золотая фуражка, серебряный взгляд. Он коснулся моря, и оно замерцало нездоровым зеленым цветом. Он не улыбнулся ей – я съел его улыбку. А увидел ее – за плечом этой грустной маленькой женушки. Она была высокой и смуглой и стояла в углу, как бы охраняя сон своей хозяйки. У нее была угловатая фигура и серьезное лицо.
Рафу, моя Рафу! Как я вглядывался в то первое мгновение! Я долго держал его в своих лапах, а потом убрал его в шкатулку, выстеленную красным бархатом и слезами, – чтобы достать тогда, когда замерзли звезды! Я положил подбородок на плечо белой женщины и смотрел на черно-золотую вещь, которая – хоть я этого тогда не знал – была Рафу.
Она слегка поклонилась. Ее петли заскрипели. Ее шелковые створки легко затрепетали в застенчивости ночного ветра. Наброшенная на нее ивово-зеленая юбка затеняла ее лицо – моя Рафу была складной ширмой, шелковой красавицей, легко заткнувшей бы за пояс целые полчища статуй. Она была йотай– ширмой, которая прожила столько лет, что однажды очнулась и обрела имя, речь и способность мыслить. Такие свойства зарабатываются лет за сто или около того. Мир просто обязан тебя ими наградить, раз тебе удалось выжить. «Что делаешь ты здесь, радость нынешней ночи, в доме этой бледной дьяволицы?»
Чтобы спрятать ее от жизни
– Ее зовут Мило, – прошептала та, которую мне еще предстояло полюбить. – Ее отец хотел мальчика. Меня подарила ей ее подруга Тиэко, которая с самой молодости проявляла доброту к женам моряков, потому что они хуже детей: немые, потерянные, неживые, закоснелые в глупости – своей единственной защите. Тиэко любила апельсины микон , и у нее была родинка на левой груди. Как-то один мальчишка поцеловал ее без разрешения под хурмовым деревом, и Тиэко никогда этого не забыла – в тот момент она горела ярче и теплее, чем когда-либо после. Ее мать Кайо – ее любимые духи состояли из лотоса и лимонной воды, ее муж вечно ходил с красным лицом, у нее случилось три выкидыша только на моих глазах – купила меня в чайной в Йокогаме, где мной владела маленькая девочка, словно по волшебству превратившаяся в старуху. Ее звали Батико, она носила розовое кимоно, расшитое черными вишневыми цветами. Она садилась на корточки в моей скрывающей тени и пила что-то серебристое, от чего ей становилось плохо. Ее двоюродная бабушка, Аои, любила одного англичанина, который не любил ее; она вышла за имбиревода, чьи прикосновения ее обжигали, и у нее не было детей. Аои нашла меня в лавке в Камакуре, у самого моря, и решила, что я смогу спрятать ее от жизни. Я долго наблюдала за женщинами. Мило ничуть не хуже, чем любая из них.
– Ее сны на вкус, как белые перегородки лайма.
Рафу содрогнулась – ее створки определенным образом затрепетали.
– Ее снедает печаль. Она не говорит по-японски. Ее муж уехал в пустыню много месяцев назад. Каждый день она ходит на рынок и покупает там обед: черный шоколад, персик и рисовый шарик с лососем. Она сидит, ест и глядит в стену. Иногда она смотрит телевизор. Иногда она проходит три мили до Синей улицы и разглядывает ожерелья, выставленные в витринах. Она хочет, чтобы кто-нибудь купил ей такое. Иногда она выходит на пирс, чтобы посмотреть на утопленные велосипеды, которые разрушаются под воздействием сонаров военных судов, ржавчины и кораллов. Ей нравится гладить собак, которых выгуливают их хозяева. Вот и вся ее жизнь. О чем ей грезить?
– О чем-то лучшем.
Танцуя, падал мелкий снег
Не то чтобы я особенно хотел есть сны Мило. Я мог бы найти сны повкуснее у любого торговца рисовыми шариками с Синей улицы – сны с прожилками темноты и тоской по поцелуям, подобным кленовому соку. Но в полутьме дома Мило, окутанная желто-зеленым, травяным ароматом новых татами, стояла Рафу, и сквозь ее кожу просвечивали звезды. Она смеялась, когда я пересказывал ей шутки, услышанные от Яцухаси во время нашей утренней поездки. Я катался по полу перед ней и показывал все, чем я могу быть: тапира, тигра, дельца, тень, воду.
Я забывал вгрызться в жену моряка. Ее похожие на опилки сны не привлекали меня. Она плакала во сне, преследуя корабли, о которых я не хотел ничего знать. Она тонула в своем утомленном колониальном отчаянии.
Я похудел, как и положено любовнику.
На семнадцатую ночь я познал свою Рафу, я раскрылся в шелковую ширму, украшенную одинокими тапирами, пьющими из освещенного луной ручья. Мы стояли створка к створке и умиротворенно молчали. За окном, танцуя, падал мелкий снег. Мило спала на полу, на циновке, и не видела нашей неподвижной, безмолвной любви.
– Я так тоже могу, – кокетливо сказала Рафу, когда мы закончили и пот каплями выступил на наших шелковых полотнищах. – Я могу складываться в тапира, тигра, дельца, тень, воду. Девушку.
– Покажи!
– Не теперь, – отказалась она.
Из-за ее наготы
– Брось эту унылую, бесхвостую кошку, – просил я свою Рафу, блистательную, золотую на фоне ночи. – У меня квартира на Синей улице – я никогда не стану бросать на тебя одежду. Я покажу тебе скрытных Павлинов Верного Намерения, которые вьют гнезда в адмиральском особняке и клюют его в руки, когда он приказывает морякам строиться в идиотские шеренги и выкрикивать злобную чепуху. Он их не видит и думает, что у него экзема. Мы с тобой посмотрим Карнавал Праведной Жизни и попробуем жженый сахар, приготовленный в Печах Умиротворения. Ты сможешь каждый вечер уезжать со мной на поезде и продолжать свое изучение женщин – ради тебя я отныне буду питаться только женскими снами! Мы будем ходить в залы патинко , тянуть за рычаги, и в треске серебряных шариков, доступном лишь нашему слуху, мы услышим щелкающее движение звезд, движущихся по идеальной орбите, и будем знать, что ничего случайного не бывает.
Рафу покраснела – ее полотнища расцвели алым. Мило всхрапнула и повернулась на другой бок, что-то бормоча в призрачной агонии. Прядь ее каштановых волос попала ей в рот. Рафу смотрела на нее, слегка наклонившись вперед.
– Нет, Акакабу, страсть моих преклонных лет! Я люблю ее. Я люблю ее и никогда не покину.
– Как ты можешь любить такое существо?
– Я люблю ее из-за ее наготы, Кабу. Она снимала передо мной одежду, представала передо мной полностью беззащитной, ее грудь, плечи, ее одинокий акт любви – все это только для меня, для моего взора, моей любви, моей жалости. Я знаю, что она проколола себе язык, когда была подростком, но убрала украшение, когда вышла замуж. Я знаю, что ее правая грудь немного больше левой, что у нее родимое пятно на крестце – оно выглядит как след от удара, – что у нее растяжки на животе, хотя она и не рожала, просто ей здесь больше нечего делать, кроме как есть. Это такие ценные вещи! Я знала их о Тиэко, о Кайо, о Батико и об Аои. Все они показывали мне свои тела и то, как на них отпечатался мир. Твоего тела – так, как мне демонстрировали его мои хозяйки, – я не видела. Она стояла передо мной в наготе, и я не оставлю нагую девушку холоду.
Как у первых леди
Признаю, я разозлился, и беру на себя ответственность за все произошедшее после этого. Я ревновал Рафу к ее нагим женщинам, которые никогда не узрят лазурь и пурпур Павлинов Верного Намерения, к ее тайным актам любви в уединенных домах. Я хотел показать моей йотай , что и баку могут познать людей подобным образом, поскольку нигде человек не бывает более обнаженным, чем во сне, где все стыдное и скрытое блестит, словно сладкий пот на кости.
Ворча на Рафу, в злорадном предвкушении, я свернулся в тяжелых сонных руках Мило. Я вцепился в этот вялый западный рот и стал втягивать в себя все ее глубоко запрятанные съедобные вещи: ее горе, ее одиночество, ее густую, как сливки, вину, ее пошлую интрижку на Окинаве, ее прошлого любовника, который целовал пальцы ее ног, как будто она была ангелом и могла даровать благословение. Я съел все это – жадно, неопрятно. Я съел ее мужа, который покинул ее, съел его саблю, и пистолет, и тонкую чопорную улыбку. Я извивался на Мило, возил по ней своим тугим, черным тапирьим брюхом, вгрызался в нее, обгладывал твердую вишенку в основании ее грез, ломал зубы о неуязвимый самоцвет ее души.
Рафу устыдилась меня и отвернулась.
Мило обняла меня и открыла глаза:
– У всех других женщин имена как у первых леди, – прошептала она шероховатым со сна голосом. – Хиллари, Лаура, Пэт, Либби. Почему меня зовут Мило?
– Потому что предполагалось, что ты будешь мальчиком, – жестокосердно сказал я, поскольку должен был проявить жестокосердие. – Если бы ты родилась согласно желанию родителей, ты бы маршировала по улицам с красивым ружьем, стреляла направо и налево, пила виски и предавалась всякого рода развлечениям. И никто никогда тебя бы не бросил.
– О, – с пониманием произнесла Мило, как будто я все ей объяснил. И снова уснула.
Порождения желудка
Я уверен, такое случалось и раньше. Все мы в конечном счете порождения желудка. Когда я был маленьким и пятнистым, мать рассказывала мне, что первый баку был просто огромным, прозрачным, фиолетовым желудком – может быть, с участком пищевода, – который в ненастные дни парил над крышами и, спускаясь, накрывал сновидцев, словно одеяло, и всасывал в себя абсолютно все их сны. В те времена люди вообще не помнили снов, так искусен был баку в их поедании.
Тот баку был безупречен, но я таковым не являюсь. Я съел слишком много Мило; я был так наполнен ею, что моя икота превратилась в дельфинов, которые уплыли в ночь. Рафу в отвращении шелестела полотнищами – ее золото подернулось желчным желтым, так сильно она осуждала мое обжорство.
Я сделал это только для того, чтобы причинить тебе боль, моя шелковая возлюбленная, моя Рафу, моя сгинувшая красавица.
Пьяный, с дурной головой, тяжело переступая короткими лапами, я слонялся взад-вперед по скользким татами. Моя шкура казалась мне слишком толстой; я хотел снять ее и предстать голым перед Рафу, чтобы она полюбила меня так же, как и тех женщин, что были в ее жизни. Я заслужил это, не так ли? Я сбил деревянный подсвечник, ударился о низкий столик из красного дерева, поранил свой короткий тапирий хобот об угол Рафу – она со стуком упала на пол.
Меня вырвало на травяные маты, и я завалился на бок и уснул рядом с лужей собственной рвоты.