Один за всех - Чарская Лидия Алексеевна 12 стр.


Ударяет по стволам дерева Варфоломей острым топором. Лезвие сверкает. Падают стволы-великаны. Шуршат, трескаются, ломаются сучья. Сыплется иней. Целый дождь, целая туча белых студеных пылинок.

Как красиво!

Опять взмах сильной руки. Отлетают сучья от ствола. Без передышки рубит, пилит, тешет бревна Варфоломей. Со сверхъестественной силой оттаскивает в сторону. Последнее, большое, перетянет кушаком, тащит домой. Будет житницу строить для будущих зерен, амбары.

Помоги, Господи!

Еще один взмах руки… Стук!

Из норки выскочил белый зайчик. Косоглазенький, длинноухий, с глупой, испуганной мордочкой. Вскинулся раз… два… присел на задние лапки. Весь дрожит. Глядит и дрожит.

— Не бойся, маленький, не бойся, болезный, не причиню тебе лиха!

Что-то есть в лице синеокого юноши, что притягивает к нему не только людей, но и зверей, тогда лисичек, сейчас боязливого зайчишку. Проходит страх у зверька, нюхает воздух потешным носиком, шевелит усами, чешется лапкой. Да как вскинется бегом, играя, дурачась. Прыгает, скачет, смешной такой, резвится косоглазый. Белый ребенок в шубке, сын дикого старого леса.

— Довольно на сегодня. Пора домой!

Заткнул топор за пояс Варфоломей. Схватил тяжелое бревно, поволок по земле, по снегу рыхлому, белому, как саван.

Тяжело. Пот катится градом. Все жилы выступили на побагровевшем лице, а в глазах сияние лазури. В глазах восторг удовлетворения, радость достигнутого, счастье без меры, то, к чему с детства стремилась душа его. Один он в пустыни, трудится, работает за четверых.

Идет согнутый под непосильной ношей, едва передвигает ноги. А на душе весна, радость весны, ликующая, ало-лазурная, праздник весенний.

День умирает быстро, короткий зимний день.

Засветло надо дойти до избы. В потемках не трудно с дороги сбиться…

Вот он близко, близко. Вот темным пятном рисуется крохотная лесная усадебка, с церковью во имя Святой Троицы, с избушкой. Подъем на гору труднее. Ничего, милостив Господь, дотянет он бревно. Варфоломей.

Вот одолел наполовину, вот дотащил и до вершинки, до знакомой площадки… Взглянул наверх и ахнул. Отступил невольно, исполненный изумления.

Велик Господь! Неужто Стефан вернулся обратно? Там наверху, на маковке кто-то есть, копошится высокий. Кто-то с ворчанием ворошится у тына, толкаясь поминутно в закрытую дверь.

Нет, это не Стефан… Огромное что-то… Ворошится, рычит, стонет. Не то человек высокого роста в теплой боярской шубе, не то…

— Кто здесь? Отзовись во имя Господа! — кричит Варфоломей, приближаясь к избе.

Нет ответа.

Ворчание явственнее. Будто сонный ропот недовольства. Будто злой, болезненный стон.

— Кто? Отзовись!

Снопа нет ответа.

В сгустившихся сумерках видно плохо.

— Отзовись!

Молчит. Кряхтит кто-то. Существо какое-то в теплой шубе. Прервало возню, однако. Повернуло от двери. Идет к Варфоломею. Прямо на него.

Как будто нарочно разорвалась тьма в эту минуту. Черные облачка расступились на небе, пропустили вперед странно, лукаво и грустно улыбающуюся всегда луну. Выскользнула луна из своей воздушной светлички. Осветила, прогнала тьму. Огромное существо осветило. Сразу все, мгновенно, с головы до ног…

Страшный, огромный бурый медведь на задних лапах стоял в трех шагах от Варфоломея. Лесное чудовище с громадной мордой. Лесной четвероногий великан. Маленькие глазки глядят смышлено, но сонно. Вышел видно из берлоги ненароком, соседние вотченники спугнули охотой…. Лежал в норе с осени, лизал лапу и дремал. Зимой они не ходят, медведи, погруженные в спячку. Этот случайный, видно. Огромный, страшный великан. Ужас сковал Варфоломея. Холодок побежал по жилам, подкрался к сердцу, заледенил его страхом. Зашевелились волосы, дыбом стали под шапкой на голове.

Медведь стоит, выжидая. Глядит. Маленькие глазки поблескивают в матовом сиянии месяца. Кажется весь при свете его не бурым, а голубым.

Шагнул еще раз. Тяжелый шаг, грузный.

Варфоломей невольно подался назад.

— Съест!.. Растерзает!.. Сейчас, сейчас… — рвется и звенит как-то в голове сбивчивая мысль.

Еще шагнул Мишка. Дохнул в самое лицо юноши горячим дыханием. Из разинутой широко пасти белые, как кипень, сверкнули зубы. Лязгает ими… Голоден. Видно по всему. Голоден и лют. Спугнули, выгнали из берлоги, во время зимней спячки, отвлекли от доброй медведицы, от веселых деток-медвежат.

Дышит в лицо Варфоломею. Из огромной пасти клубится пар. Сейчас… Сейчас.

— Уж скорее бы! — носится в мозгу юноши предсмертная мысль.

В тот же миг страшный, потрясающий рев огласил поляну. Медведь тяжело опустился на передние ноги. Чудовищный по размерам, когда стоял, стал не больше доброй упитанной коровы.

Теперь вплотную подполз к юноше. Обнюхивает его… и вдруг заскулил, застонал тихо, жалобно, как собака…

— Голоден! Голоден! Голоден! — говорит без слов этот стон.

Машинально опустилась в карман тулупа рука Варфоломея.

О! радость!

Там краюха хлеба осталась от обеденной поры. В ужин есть не придется, если отдаст бурому зверю. Так что ж, натощак, в посту, молитва угоднее Богу. Отдать Мишке, отдать!

И протягивает руку к мохнатому.

Глаза зверя заискрились. Почуял запах съестного. Раскрыл пасть, принял из рук юноши краюху. Тихо и нежно принял, как ласковый домашний пес. Стал есть жадно, торопливо, испуганно. Бегали глаза по сторонам — не отнял бы кто, который посильнее. Свирепо рычал, внушительно.

— Ешь, Мишенька, кушай, Божье творенье, никто не обидит, — ласковым шепотом подбодрял Варфоломей.

ЕЩЕ потом часто, часто приходил Мишка.

Зиму проспал в берлоге, сосал лапу, а когда первые теплые лучи растопили, развеяли белоснежную пелену серебряной красавицы-зимы и забегали мутно-веселые, быстрые говорливые ручейки в лесной чаще, пробужденный бурый мохнач пришел к лесной усадебке. Пришел, увидел Варфоломея, заурчал, заурчал, широко раскрыл пасть, точно улыбнулся приветно. Лег у его ног, лизнул горячим влажным языком руку юноши, скулил.

— Голоден! Голоден!

Когда находился хлеб в избушке, делился по-братски им с Мишей Варфоломей; когда не было, говорил жалостно:

— Нету, родимый! И рад бы, да нету!

Грустно глядел медведь жалобными тоскующими глазами.

— Так нету, говоришь? — будто спрашивал взглядом.

— Нету, бедняга милый!

Тяжело поднимался Мишук. Глядел тоскующим, по-человечьи разумным взором и уходил в чащу, обиженно, печально скуля.

А иногда оставался. Когда был хлеб, ели вместе под большим развесистым дубом. Потом вместе же сбегали с горы, с маковки и, достигнув родника, пили студеную, весеннюю воду.

Кроме бурого Мишки бывали и другие гости. Приходили умильные рыжие лисички, хвостиками махали пушистыми, сияли темно-червонными шубками, жеманились будто. Прибегала семейка косоглазых, быстроногих, длинноухих. Водили мордочками, глазками, чесались лапками и прихорашивались. Зайчата кувыркались, пачкали в прошлогоднем гнилом листу чистые белые шубки. Потом внезапно с места бросались и убегали, поспешные.

Проходил, тяжело ступая, степенный и важный кабан, страшно выставив белые клыки, будто дразнился. Зверьки убегали от дикого, злого страшилища. Спасали свои шкурки. А Варфоломей глядел, как медленно и важно, тяжело идет он мимо лесной усадебки и не чуял страха. Спокойно глядел на него зверь, и он спокойно глядел на зверя. Как два добрые встречные путника, проходили один мимо другого.

Были и еще гости. Самые частые, хоть и незваные — волки. Эти выли всю зиму, вокруг избушки, дозором обходили усадебку. Горели ярко фонарики их глаз в темноте ночей. Фантастической цепью сверкающих огоньков окружали усадьбу, точно горящим замкнутым кольцом. Но и эти были не страшны. И эти, как верные сторожевые псы, охраняли детское спокойствие молодого отшельника.

* * *

Совсем стаяли снега. Зашумели ручьи и лесные озера. Зеленокудрою листвою оделся лес. Пышные гроты построились в чаще. Изумрудные чертоги замелькали в лесной дичи.

Пряно, млейно и празднично запахли лиловые фиалки. Сладко-дурманно дохнула весна. Апрель — кудрявый мальчик — убежал, играя. Ему на смену запрыгал, запел, закружился розовый май.

От вздоха весны и улыбки солнца родилось прелестное, майское, розовое дитя.

Родилось, всплеснуло ручонками, закружилось, засмеялось… Ему откликнулись серебристым звоном ручьи, ему ответила гулким эхом прочих гомонов чаща. Отец-солнце усмехнулся сверху, мать-земля укачивала внизу.

Светлые, чудные ночи. И трели волшебной серой птички, что зовется соловьем.

Задумчиво-печальный медвяный аромат ландышей потянулся из чащи, полный неведомой чарующей тайны, тайны короткой цветочной жизни, благоговейных и незримых курений и алмазно-сверкающих рос.

В такие ночи особенно легко и радостно молится Варфоломей. Окна его церковки раскрыты настежь. Белая ночь влетает, полная светлой чары. Соловей поет. Поет о Том, Кто дал ему этот дар, этот голос, такой сладкий и прекрасный.

К Тому же Могучему и Доброму летят и мысли Варфоломея. Его покрытые мозолями от постоянной работы руки стиснуты крепко, с мольбою. Грудь дышит бурно, тяжело. Волнение давит вздох. Хочется упасть на деревянный пол церкви и рыдать, рыдать от счастья. Целый день он работал в поле и в своей лесной усадебке. Ставил ограду, тесал бревна, а на заре сеял, сеял на им самим заготовленном поле первые зерна.

Сейчас, утомленный трудами, он, однако, не чует устали. Он бодр и счастлив. За неимением свечей, зажег лучины в церкви, бересты. Чадят, дымят они, но он не чувствует ни дыма, ни чада. Он счастлив. Он добился всего, чего жаждала душа с детства, он добился большего, нежели желал. Он один здесь в глуши, как свеча, горит перед Богом. Горит молитвой и несгораемым пламенем любви. Он один здесь, далекий, как ничтожный крохотный островок среди океана, молится за всех, за весь мир, за себя, прося отпустить им и себе грехи, заблуждения, обиды…

Назад Дальше